— Тогда мы сказали себе: мы должны отремонтировать этот насос, причем работать надо как можно тише, а затем приступить к дифферентированию лодки. Мы должны были восстановить ее способность всплывать и погружаться. — Продолжая говорить, старик делает большой глоток: — На эту работу мы затратили примерно день. Так долго это продолжалось потому, что мы всегда, когда слышали шумы, прекращали работу. Но мы убедились, что никто из «караульщиков» не заходил на это минное поле, то есть не приближался к нам.
— Они, очевидно, не решились на это.
— И вот, совершенно незамеченные, мы отремонтировали этот насос, а затем и отдифферентовали лодку. Закончив все это, мы всплыли и медленно выбрались из этого минного заграждения, а затем, не погружаясь, «побежали дальше».
— Не на глубине шнорхеля? Просто по поверхности моря?
— По поверхности моря. Со шнорхелем мы не проводили испытаний.
— Очевидно, пойти на этот риск вы смогли только потому, что «караульщики» не считали такой «прорыв» возможным.
— Думаю, они в обычном порядке выставили несколько «караульщиков», даже не предполагая, что фактически прорвется еще одна лодка.
— И в этом было ваше счастье!
— Можно сказать и так. Не думаю, что кто-то ухитрился сообщить противнику о нашем выходе в море. Вообще-то приходилось считаться с тем, что из Бреста наблюдатели посылали сообщения, но у меня создалось впечатление, что о нашем выходе сообщений не было. К этому времени везде царила неразбериха. Так как мы еще не решили проблему со шнорхелем, то днем погружаясь или опускаясь только на перископную глубину, а ночью всплывая, мы очень осторожно двигались на запад.
— И как долго?
— Так долго, пока мы постепенно технически не привели лодку в порядок. У лодки ведь было очень много дефектов.
— Эвфемистически выражаясь.
— Да. Но, в конце концов, мы даже смогли воспользоваться шнорхелем, то есть плыть под водой.
— Вам невероятно повезло! Воздушное наблюдение, вероятно, тоже было снято. Они, очевидно, уже не рассчитывали на то, что кто-нибудь еще будет прорываться из Бреста.
— Естественно, мы были очень осторожны. При плотном наблюдении они бы, естественно, вышли на наш след, они должны были нас засечь!
Старик делает паузу.
Снедаемый любопытством, я нетерпеливо продолжаю спрашивать:
— Так вы, значит, двинулись дальше на запад?
— Нашим главным направлением было «западное».
— И у вас совсем не было соприкосновения с противником?
— А мы его и не искали, — грубо говорит старик. — Да и стрелять мы не смогли бы. Мы были своего рода транспортной фирмой.
Какое-то время старик раздумывает, а затем уже другим тоном говорит:
— Между прочим, Симона ведь знала твой адрес. Почему же сразу после войны она не приехала к тебе?
— Спроси что-нибудь полегче, — говорю я и едва удерживаюсь, чтобы не сказать: — «Твой адрес она, очевидно, тоже знала». Вслух же я говорю: «Этот вопрос я безответно задавал себе — и Симоне тоже. Но я до сих пор не знаю, что она делала в то время. И как потом шли дела в Бергене, ты мне тоже не рассказывал».
— Подождешь. Теперь мне надо соснуть. Да и тебе это не повредит.
Ночью мы пройдем Гибралтарский пролив. Своеобразная робость удерживает меня от разговора об этом со стариком. И сам он ни словом не обмолвился о Гибралтаре.
Я открываю книгу «Путешествие на край ночи» Селина, которую я захватил из дома, но, перелистав несколько страниц, замечаю, что не воспринимаю ничего из прочитанного. На сон грядущий я достаю из холодильника бутылочку пива, пытаюсь продолжить чтение, затем ложусь, заложив руки за голову, и в моей голове снова и снова тупо повторяются слова. «Гибралтар — скала, обжитая обезьянами», «Гибралтар — скала, обжитая обезьянами»… Потом я все-таки задремал. Тяжело дыша, в мокром поту, я просыпаюсь, потому что во сне я безуспешно пытался сорвать с лица кислородную маску.
Я едва заснул. Ночью ветер усилился. Нос корабля врезается в длинную зыбь, идущую из Бискаев, так жестко, что корабль дрожит. Отопление не отключается. Окно, которое можно открыть, я устанавливаю на два витка резьбы шире. Через крошечную щель тотчас же с сильным свистом врывается ветер. Окна кажутся мне странными. Они имеют двойные выступы, за которые западают закрытые гайки.
По пути на завтрак я не тороплюсь. Облокотившись на леерное ограждение, я охватываю взглядом сзади на корме якорную лебедку и вертикально стоящий швартовый шпиль и восхищаюсь их тяжеловесными формами. Затем мой взгляд минует средний клюз и падает на море за кормой: прямая как стрела, гладкая белопенная полоса, проходящая через зыбь, такая же широкая, как сам корабль, которая до самой линии горизонта, сужаясь, остается светлым штрихом на зеленом море.
Скользя взглядом по палубам с их меняющимся освещением на белых надстройках и на тяжелом оборудовании, я снова очарован. Несколько минут я стою, рассматривая накладывающиеся одна на другую картинки, образуемые белым краном на реакторной палубе с его распорками и горизонтом, и странную негативную форму, которую из серого неба вырезает белая надстройка с мостиком.
Когда свободный от вахты первый помощник капитана идет мне навстречу с узлом белья и видит меня, он останавливается и спрашивает, куда я иду. Я быстро отвечаю:
— Только что я видел целую стаю летающих рыб — вон там, прямо за краном!
Если бы это не пришло мне в голову, то первый помощник посчитал бы меня ненормальным. Объяснять ему, насколько импозантным является взаимное расположение форм, попадающих в наше поле зрения, как привлекательно белое на белом кране и кормовой надстройке или черное на белом гигантского запасного якоря, было бы бесполезным делом.
Когда я иду на завтрак, мне навстречу, широко шагая и продолжая жевать, движется шеф. Он выдавливает из себя «доброе утро!» в качестве приветствия и спешит дальше. Он выглядит так, будто у него большие неприятности.
— Что с шефом? — спрашиваю я старика, одиноко сидящего за столом.
— Ничего особенного, — говорит старик. — Сегодня начинается экспериментальная программа гамбургского института кораблестроения, а шефу не нравится, когда кто-то вмешивается, то есть дает ему указания.
На мой вопрос, почему на окнах моей каюты сделаны двойные выступы, старик объясняет, что во время последнего рейса, когда в этой каюте никто не жил, штормом было выдавлено одно окно и долгое время никто не замечал, как через окно проникала вода. Стекло марки «секурит», правда, выдержало, но зато в помещение вдавило всю раму.
— Окна неправильно сделаны, — говорит старик. — В направлении к фордерштевню они не выдерживают давление ветра, поэтому их страхуют только изнутри с помощью металлических пластинок — отсюда второй набор выступов, который кажется тебе таким смешным. Приятного аппетита, — говорит старик, и добавляет: — Я тоже должен идти!
На мостике я слышу, как старик обсуждает с шефом программу гамбургского института:
— Итак, первый помощник со своим персоналом, обслуживающим насосы, должен начать создавать состояние балласта номер один, то есть обеспечить полный балласт. Это можно сделать ночью. До восьми часов утра можно успеть. Это заняло бы двенадцать — четырнадцать часов. Два специалиста по насосам с этим справятся.
Шеф стоит, как памятник. Он тоже ничего не говорит, даже когда старик делает паузу, наверняка задуманную как приглашение ответить. Так как шеф молчит, старику приходится продолжать:
— Для считывания меток нужно вытащить стремянки — везде Так, а теперь переходим к делу, где вы должны сказать свое слово, первый день испытаний дает нам потерю времени, равную примерно шести часам. Я не возражаю. Итак, они… — старик берет листы, которые шеф принес с собой. При чтении он оттопыривает нижнюю губу и продолжает: — Они, следовательно, предусмотрели проведение ряда экспериментов с двумя, тремя, четырьмя, пятью, шестью, семью, восемью маневрами движения. Половину, из них с девяноста оборотами, вторую половину с четырьмя полными. С двухпроцентным изменением нагрузки это ведь можно сделать. Или?