— Ты мог бы надеть свинцовый суспензорий, — издевается старик.
— Какова нормальная доза? Двадцать миллирентген?
— Да, двадцать — это норма. Но и от семидесяти ты тоже не умрешь.
— Это чрезвычайно успокаивает!
Я откидываюсь назад в своем кресле и думаю: «Смешно, теперь я веду себя уже так, как будто очень хорошо разбираюсь в вопросах ядерной энергии».
— Там внизу было чертовски жарко. Я чуть не умер от жажды.
— Что ты жалуешься, ты же этого так хотел, — говорит старик и кивает шефу, который с вопрошающей миной остановился перед нашим столом; шефу предложено занять место.
— Возможно, это звучит идиотски, но меня смущает название «окатыш» (Pellet).
Шеф поднимает голову от тарелки:
— Как это?
— Это объясняется, вероятно, тем, что раньше мы ходили в один кинотеатр в Штарнберге, и этот кинотеатр назывался «Пеллет-Майер». Старый трактир, зал которого был переоборудован для демонстрации кино. Вход — одна марка. За одну марку я видел там «Третьего человека» с Орсоном Уэллесом, моим идолом. И теперь, когда я слышу слово «Пеллет», оно для меня всегда звучит вместе со словом «Майер». Безобидные окатыши «Пеллет-Майер», «Пеллет-Майер» во вмещающей трубе…
Уголками глаз я вижу, что старик смотрит на меня взглядом своего рода сторожа сумасшедшего дома, и спрашиваю его:
— А у тебя такие приступы бывают?
— У меня? Нет.
— Как скучно! Так как я до этого сказал «безобидный», мне приходит в голову еще несколько необычное. Безобидный есть в Мюнхене — и он знаменит. Мимо «безобидного» я проходил, когда направлялся в Английский сад. Иногда этот идеализированный бронзовый юноша имел бантик на пенисе. На цоколе скульптуры была надпись: «Безобидно шествует здесь…» — и больше ничего.
— Ваша ошибка, — говорит старик, качая головой, и обращается к шефу: — Вам не надо было пускать этого молодого человека в камеру безопасности. Нам придется ввести еще один дополнительный тест безопасности!
— Кстати, шеф: что означает этот зловещий ключ от реактора? Он существует или это только слух? — спрашиваю я.
— Да, — говорит шеф и продолжает, запинаясь: — Он существует. Выглядит как автомобильный ключ.
— И? — пытаюсь я подтолкнуть шефа к продолжению.
— Этот ключ существует в одном-единственном экземпляре. В соответствии с правилами внутреннего распорядка после отключения реактора я должен взять его себе и держать под замком.
— Но что произойдет, — настаиваю я, — если вы с этим ключом, я имею в виду не ключ от реактора, а ключ от места хранения ключа от реактора, или, как вы его там называете, если вы с этим ключом в кармане брюк сойдете на берег и утонете в болоте? Есть ли в правилах внутреннего распорядка указания и на этот счет?
— Я не утону в болоте на берегу! — резко возражает шеф и смотрит на меня так раздраженно, что я больше не решаюсь сказать ни слова.
В семь часов сорок минут мы пересекли экватор. Я узнаю об этом достойном упоминания факте часом позже, когда читаю вахтенный журнал и спрашиваю первого помощника, несущего службу, почему об этом не сообщили по бортовому громкоговорителю:
— Ведь семь часов сорок минут — удобное время!
Первый помощник возмущается:
— Мы же не музыкальный пароход!
— Некоторых, например, стюардесс, которые впервые плывут на корабле и слышали о морском крещении при пересечении экватора со всем его трамтарарамом, известие об этом, — если уж нет крещения, — очень бы заинтересовало. Ведь это ничего не стоит, — возражаю я.
Первый помощник смотрит на меня непонимающе, он на корабле отвечает за погрузочно-разгрузочные работы и должен заботиться о чистоте и порядке. Голуби и экваториальные ритуалы для него ничто. Уже достаточно часто первый давал понять, что ему не по нутру непринужденная манера обращения старика: если бы это зависело от него, то никто вокруг не болтался бы в гражданских шмотках, а все носили бы только форму, как он сам.
С быстротой молнии распространяется новость, о которой рассказал вахтенный: по УКВ-связи он разговаривал с вахтенным другого корабля, который шел как раз из Дурбана, и который предупредил его, что в Дурбане больше нельзя сходить на берег в одиночку. Нападения на моряков стали обычным явлением. Где бы я не оказался на корабле, везде обсуждается эта дурная весть. Важная тема во время обеда за всеми столами. Старик также выглядит расстроенным. Он говорит:
— Веселенькое дело. До сих пор Дурбан считался абсолютно надежным городом.
— И что ты можешь сделать? — спрашиваю я.
— А что я должен делать? У военных моряков в таком случае запрещалось увольнение на берег, все было просто. Но здесь? Не могу же я запретить людям сойти на берег.
— А это и не обязательно, — пытаюсь я успокоить старика. — Паникерство! — Когда же я еще говорю: — Во всяком случае, хорошая тема на следующие десять дней, а в сомнительном случае ты установишь щиты с предупреждением о тифе — творит чудеса!
Лицо старика светлеет и он спрашивает:
— Ты имеешь в виду на корабле?
— Ну, конечно! В таком случае людям не разрешается сходить на берег, а ты избавляешься от заботы о проведении вечеринки.
— Это было бы прекрасно, — говорит старик мечтательно и принимает городимую мной чушь всерьез: — Переждем, а пока выпьем чаю, — например, через час в моей каюте?
— Ты — и в кутузке! — говорит старик, когда мы съели наши пирожные. — С трудом могу себе это представить. Ты что — там дрова колол?
— Боже упаси! Это было время, заполненное самой интенсивной работой. Я вкалывал так, будто от этого зависела моя жизнь. Написал горы рукописей, рисовал и даже работал с масляными красками, делал наброски для мастерских. Ты знаешь, что тюрьма Каисхайм — это настоящая тюрьма для тех, у кого пожизненные сроки, — убийц и тому подобное. Таких уголовников, что американцы их не выпустили, как они поступили с нормальными мошенниками. А для уголовников были хорошо оборудованные мастерские: деревообработка, обувное дело и тому подобное. И тогда, прежде всего для любителей дерева, я делал эскизы. Я бы мог и сбежать, когда за пределами тюрьмы расписывал бывший монастырь и имел своего рода компаньона. Но я не хотел. Кроме того, я знал, что за меня хлопочут несколько влиятельных людей.
— Это звучит так, как будто ты там уютно устроился.
— Этого нельзя сказать. Сама тюрьма была скверной, прежде всего потому, что почти не было жратвы. Да и в остальном… Я же не был по-настоящему закален. Я представления не имел, что будет дальше. Когда сегодня я об этом думаю, то вижу, что, вероятно, был очень рад, что все так случилось. «Изъят из обращения», — так ты это назвал. Неплохо сказано. У меня тоже глубоко сидит чувство раскаяния, а также недоверия в то, что теперь не просто придет мир. Твой коллега Топп в то время нанялся на допотопный рыболовецкий пароход, не узнанный, и плавал, чтобы покаяться, а я был в тюрьме.
— Только не добровольно.
— И к тому же это было не так рискованно. Доброго Топпа чуть не убили, когда выяснилось, что он так же, как и ты, принадлежал к подводникам-ассам.
Старик не реагирует на это. Я делаю паузу, а затем говорю дальше:
— Тюрьма в Касхайме — это сумасшедшая история. Там было еще несколько человек, которые попали туда таким же абсурдным образом, как и я: самый молодой майор вермахта Эффенбергер, например. Он отвез в лес грузовик вермахта, с помощью которого он позднее хотел работать экспедитором. Еще один — толстый Фромхольд с несколькими помощниками отцепил под Гаутингом от стоящего поезда и перегнал на запасные пути разбомбленной фабрики цистерну с бензином, стоящую больших денег. Американцы арестовали и торговца предметами искусства Гюнтера Франке. Еще сегодня я вижу его в рабочей блузе, бегущего по проходу посреди беспорядочной оравы. Когда он на с трудом добытом автомобиле перевозил картины из Мюнхена в Зессзаупт в свою квартиру — или наоборот, он попал в руки дорожного контроля. По решению же контрольного совета транспортировка произведений искусства была запрещена! Для чувствительного Франка тюрьма была много хуже, чем для меня. Я думал: будем надеяться, что он не повесится.