На фильм я не пошел. Чтобы стряхнуть оцепенение, которое грозит охватить меня, я заставляю себя сделать записи в дневнике. Когда старик стучит в мою дверь и спрашивает: «Я мешаю?» — я кричу:
— Входи же. Я как раз собирался закончить. Ну, как фильм?
— Не на мой вкус. Я бы охотнее посмотрел кинокомедию. Расовые проблемы можем увидеть в натуре и в Дурбане.
— Мне в голову пришло кое-что смешное после того, как ты рассказал мне о твоей акции с хрустящими хлебцами, — говорю я старику, когда мы перебрались в штурманскую рубку.
— И что же было смешным?
— Я же тебе рассказывал, что не все мои немногочисленные друзья сообразили, что я почти полгода отсутствовал. Даже хуже: за это время они изрядно попользовались моей собственностью.
— Тс-с, — произносит старик и бормочет: — Давнишний печальный опыт. Но я здесь не вижу ничего смешного!
— Подожди! В качестве стартового капитала для обеспечения средств к жизни у меня было полцентнера [42]сахара.
— Как ты его раздобыл?
— Добрый Бонзо, коллега по издательству, для которого мы хотели достать мебель, — вспоминаешь?
— Да, — говорит старик и кивает, — ваша карнавальная встреча с американскими танками.
— Да, этот. Итак, Бонзо предполагал, что его жена Беле с маленькой дочкой находится где-то в Тюрингии. Это была в то время своего рода ничейная земля. Американцы, правда, оккупировали эту местность, но затем ретировались, и вместо них туда должны были прийти Советы. И как раз в эту брешь в этот момент мы и хотели проникнуть и вызволить Беле с дочкой — чистейшей воды бред!
— Очевидно, можно сказать и так, — говорит старик сухо. — Что за автомобиль был у вас?
— Старый дребезжащий «DKB». Не намного лучше, чем газогенераторный, работающий на дровах. Мы, естественно, не подумали о том, что почти все мосты были взорваны, и нам пришлось кое-где и кое-как взбираться вверх на крутых сельских дорогах, а преодолев подъем, снова спускаться. И, естественно, мы не нашли Беле и ребенка. Она, как мы узнали позднее от нее самой, двинулась на телеге на юг.
— Приличная путаница в те времена, — задумчиво замечает старик.
— Но — вот теперь начинается самое интересное: мы нашли заброшенный завод, сахарный завод. И в одном сарае, к которому вели железнодорожные пути, находилось большое количество заполненных мешков с сахаром. Жалко, что мы могли загрузить не больше двух пятидесятикилограммовых мешков, это, в сущности, было уже слишком много для нашего «DKB». Каждый раз, когда нам приходилось преодолевать крутой подъем, мы надрывались. Иногда после трех разбегов нам с трудом удавалось сделать это на первой передаче, и таким образом мы добрались вместе с грузом живыми до Фельдафинга.
— И там ты питался затем только сахаром?
— С чего ты это взял? Сто фунтов сахара — это же целое состояние! И так как я опасался, что бесценный сахар могут украсть из моего одиноко расположенного в лесу дома в Фельдафинге, то свою половину сахара я отдал в Мюнхене на хранение одной писательской жене — писатель еще не вернулся с войны, — одной пожилой, но еще очень бодрой даме.
Эта история как раз в духе старика. Он смотрит на меня влажными от удовольствия глазами: мошенник небось уже придумывает продолжение этой истории.
— Эта настроенная на благотворительность дама часть сахара обменяла на муку, а затем, как добрая фея, осчастливила всю свою родню и соседей сладкой выпечкой.
— Вероятно, она подумала: чужое добро впрок не идет — или лучше сказать: не должно идти впрок, — говорит старик, заходясь от смеха, — сто фунтов сахара! Да за это ты мог бы купить черт знает что!
— Я знаю одного человека, который с этого начинал. Известный антиквар. При нацистах эмигрировал в Америку, а затем вернулся в Германию уже американским солдатом. Он, правда, не имел сахара, но зато привез целые блоки сигарет «Лаки страйк». А так как он не курил, то обменивал их на книги или картины. Это мог делать любой, потому что в то время сигареты пользовались невероятным спросом. На этом он и основал свое состояние.
— А почему ты сам не воспользовался сахаром?
— Я думал о ценах на черном рынке, о меновых тарифах и чувствовал себя, имея сахар, как набоб, как человек, имеющий накопления. И к тому же еще моя большая плоская четырехугольная банка провианта для подводников: бычьи языки! Бычьи языки в мадере. Я открыл бы эту консервную банку, вероятно, только умирая с голоду.
— Но ты не умер с голоду, как я вижу. Что случилось с бычьими языками? — спрашивает старик настойчиво.
— У меня еще сегодня в желудке все переворачивается. Но так как спрашиваешь ты, то отвечу: однажды вечером я вернулся из Мюнхена совершенно измотанным. К счастью, мне удалось добыть фанеру для наших «художественно-промысловых мастерских»…
— Художественно-промысловые мастерские? — спрашивает старик. — А это что еще такое?
— Хорошо. Если хочешь знать и об этом — то позднее. Итак, я приехал измотанный из Мюнхена и думаю — что-то у меня со зрением: на моем деревянном балконе — то есть против света — за моим столом сидят две фигуры: Бонзо с подружкой, подающей надежды актрисой, и что-то уплетают за обе щеки. В середине конус из уголков белого хлеба, аккуратно, как в профессиональной кондитерской.
Я делаю передышку. Я чувствую себя переполненным воспоминаниями.
— Ну — и? — нетерпеливо спрашивает старик.
— За один присест они перемололи все бычьи языки. Вавилонскую башню. Я своим глазам не поверил. Ты же знаешь, какой большой была эта консервная банка! Мое последнее имущество, которое еще можно было обменять.
— Неприятный сюрприз, — поддразнивает старик, и это выводит меня из себя.
— Тебе хорошо говорить, тебя кормили англичане.
— Хо-хо! — смеется старик и спрашивает: — Откуда у дамочки белый хлеб?
— Одному Богу известно. Я, во всяком случае, с тех пор никогда не ел бычьих языков.
— Теперь мне действительно хочется есть, — говорит старик. — Тебе тоже? У меня, правда, нет бычьих языков, но в холодильнике лежит приличная салями, а к ней пшеничная водка двойной очистки. Что ты думаешь об этом?
— Звучит неплохо!
— С ума можно сойти, как тяжело давалось привыкание к «нормальной жизни», — говорю я, когда мы жуем нарезанные стариком толстые куски салями.
— Что ты имеешь в виду?
— Все же было ненормальным. Когда я думаю о том, что эти парни из Техаса устроили в соседнем доме. О боже, мне на ум приходит как раз это. Театр с моим ателье, когда я вернулся из тюрьмы! А сразу после войны пересечь Атлантику под парусом, это, очевидно, было тоже ненормальным.
— И ты считаешь, что теперь ты — нормальный обыватель? — спрашивает старик и смотрит на меня влажными глазами.
— Конечно же! И поэтому я бодро смываюсь, меня ждет моя койка.
Так успокоились радист и стюардесса? — спрашиваю я старика за завтраком. — Я сегодня был в радиорубке. Смешной парень этот радист. Он меня спросил, что, собственно, должно означать то, что стюардессы, когда он поел, спросили его: «Было вкусно?» Им же за это не платят, — сказал он.
— И что ты сказал?
— Я? Я сказал: «Я считаю это любезностью!» Что-то другое мне не пришло в голову.
— С ним я также не могу найти общий язык.
— Этого еще не хватало!
Так как мы начинаем смеяться, ассистенты, сидящие за соседним столом и уплетающие за обе щеки, смотрят в нашу сторону с интересом.
— Да, да, — говорит старик через какое-то время, — это дело, слава богу, уладилось. Стюардесса сказала радисту, что она не то имела в виду, что он, очевидно, неправильно ее понял, и тогда он успокоился. Радист во время моего последнего рейса был странный человек. Однажды он разыграл одну стюардессу, которая должна была вылететь из иранского порта Бандар Аббас, конечной цели нашего рейса, через Тегеран на родину — из-за каких-то якобы срочных семейных обстоятельств, речь шла не о смертельном случае, но о чем-то в этом роде.