Выбрать главу

— Ну, уж ладно, тащи ее сюда! — говорил он, подмигнув мне; он прекрасно понимал, что я только этого и жду. Я бросался к шкафу, вытаскивал гармонь, — она лежала внизу справа, рядом с узлом грязного белья. На обратном пути я успевал выжать один звук.

— Ай-ай! — морщился Ксавер, до того противно пищала гармонь. О, мне, наверное, никогда не играть на гармони, как Ксавер, никогда.

Стоило Ксаверу взять ее в руки, и она чудесно оживала. Он растягивал и вновь сжимал ее, он извлекал из нее такие прекрасные звуки, что я замирал в благоговейном восхищении. Ксавер покачивался из стороны в сторону, как будто кто-то невидимый баюкал и качал его, он то глядел на гармонь, то задумчиво устремлял взор куда-то вдаль, точно охватывал им весь мир, то взглядывал на меня и, блаженно улыбаясь, кивал мне, потом поворачивал голову к окну, за которым синел весенний вечер, и, зачерпнув оттуда горсть разноцветных звуков, рассыпал их по комнате. Он ласкал гармонь, как живое существо, и она отвечала ему множеством голосов, которые, переплетаясь, согласно пели.

Передо мной сидел господин Ксавер родом из Унтерпрейсенберга, тот самый, у которого отец содержал трактир под вывеской «Лизль-вояка». Господин Ксавер обещал, что, отслужив свой срок, он пригласит меня к себе на лето.

— Как ваша фамилия, господин Ксавер? Ксавер?…

— А на что мне сдался этот Зедльмайер… Я про свою фамилию и слышать не хочу. Как будто мало имени… К чему все эти фамилии да титулы? Только чтобы нос задирать друг перед другом… Ксавер — и хватит…

Порой взгляд господина Ксавера затуманивался, как у Христины, когда она заговаривала о Бреттене. Быть может, Ксавер тосковал по родным местам.

— Хорошо у вас там в Унтерпрейсенберге? — спрашивал я.

Господин Ксавер еще нежнее прижимал к себе гармонь и запевал вполголоса песню о родимом крае; мелодия была такая грустная, такая жалостная, что на сердце у меня становилось тяжело.

Играй, Ксавер, играй. В каморке темнеет. Темнота хочет напугать нас. Темнота — это «черный человек», которым пугала меня мама, он похож на отца. Темнота и днем не покидала комнаты; она забиралась под стол и пряталась в шкафы, дожидаясь, когда наступит вечер и с ним ее царство. Тогда темнота выползала, чтобы поиздеваться над ничтожной каплей света, бессильной прогнать ее — огромную, необъятную. Огни гасли, а темнота росла и росла. Она дышала, потому что была живым существом, черным было ее дыхание, оно проникало повсюду. Иногда она принимала человеческий образ — у нее были закрученные кверху усы и пенсне на носу, она хотела обмануть меня храпом, доносившимся из соседней спальни: черный отец стоял передо мной, черная гора в ночной тиши…

— Так… Однако надо кончать концерт, не то твой папаша опять нажалуется.

Мне разрешалось отнести гармонь назад в шкаф; я гладил ее, потому что любил ее и Ксавера и ничего теперь не боялся. Я мог бы сейчас громко крикнуть родителям, учителям, всему свету: «Да, я дружу с Ксавером и убираю за него конский навоз. Делайте со мной что хотите!»

— Да-да, наш брат не смей шевельнуться, не смей пикнуть, а они, наверху, тарабанят на роялях, когда и сколько им вздумается… Народ — не играй и не пой…

И Ксавер тоже сказал «наш брат»…

— Все переменится, господин Ксавер. Скоро наступит новая жизнь. Не обращайте внимания, — утешал я его.

— Наступит, обязательно наступит. — Не зажигая света, он выпустил меня через окошко на задний двор. Когда я соскочил наземь, он протянул мне руку.

— Можешь смело говорить мне «ты». Ступай с богом.

С приходом весны поет гармонь. Ксаверова гармонь.

* * *

Мой отец, доктор Генрих Гастль, был прокурором.

Как-то он проснулся очень рано. Заверещал будильник. Христина постучала в дверь, отец быстро откликнулся:

— Да-да!

Одинокий, заблудившийся удар колокола донесся из церкви святого Иосифа.

Вместе с нами, казалось, тихо просыпался весь дом. Этажом выше, у обер-пострата Нейберта, скрипнуло окно; этажом ниже, у майора Боннэ, загремела на плите кастрюля, а напротив, в сторожке Ксавера, ведро уже приготовилось к утренней уборке.

Ветви каштана потрескивали, — видно, не под силу был дереву снежный покров минувшей зимы.

Я заглянул через замочную скважину в переднюю. Там горел свет. Глаз мой пучился на отца. Отец, в цилиндре, закручивал усы перед зеркалом. Там, в передней, стоял перед зеркалом всемогущий отец, даже два отца — один перед зеркалом, другой — в зеркале. Отец о двух головах, а в боковой створке трельяжа появился третий; отцы, отцы — куда ни глянь. Все будто покрытые черным лаком, и все с закрученными усами.