«Не разводи церемоний, эх ты, изнеженный барчонок! — подстегивал я себя. — Вперед, ты, не ведающий страха! Вперед, победитель страха!»
Мать повернулась, чтобы видеть мое лицо.
— Так когда ты выступаешь? — в третий раз спросил отец. — Отвечай же!
«Вперед, — подталкивал я себя и трубил: — В атаку!»
— Вы оба, очевидно, решили разыграть меня. — Отец зло посмотрел на маму. «Вы оба», — тут я внезапно почувствовал прилив мужества, ведь теперь надо было и за маму вступиться.
Стараясь придать себе уверенности, я вытянул губы, словно собирался засвистать: «Вставай, проклятьем заклейменный…», и сунул кулаки в карманы; неожиданно отец закричал так, точно я скрывал ужасную тайну:
— Говори же наконец!
— Я не собираюсь идти на войну, нет, в вашей войне я не участвую, это я твердо решил. — Голос мой прозвучал несколько сдавленно, но в нем была ненависть, та самая ненависть, которая так часто заставляла меня завидовать Гартингеру.
Широко расставив ноги, я стоял, как Кохельский кузнец на фреске в Зендлингенской церкви. Бывают великие свершения. Речь идет о великом свершении. Я буду таким, каким был ты, Францль, когда мы привязали тебя к дереву в садоводстве Бухнера. Плюйте в меня, секите меня крапивой. Я устою.
Но отец не угрожал мне муравьиной кучей, он грузно шлепнулся в кресло и судорожно ухватился за подлокотники, словно кто-то с головокружительной быстротой вертел его вместе с креслом.
— Что?… Я не ослышался? «В вашей войне я не участвую»?… Только посмей повторить это еще раз!
Я стоял твердо, как тогда, на большой каменной плите в Констанцском соборе, я чувствовал себя высоким, как дядя Гуго, и даже втянул голову в плечи, чтобы не стукнуться о потолок.
Я торжественно повторил:
— Я не собираюсь идти на войну. В вашей войне я не участвую. Я не пойду на войну несправедливую, бесчестную…
— Негодяй!.. — вырвалось у отца, и еще раз: — Негодяй! — Он повернулся к маме: — Пойдем, я больше не могу.
Мама положила руку ему на лоб и сделала мне знак: «Уходи! Живо! Живо!»
— Нет, пусть он останется, мерзавец этакий. Наконец-то я с ним рассчитаюсь!
Отец уже снова овладел собой. Он убрал со лба руку матери.
— Держу пари, что за этим опять кроется какая-нибудь юбка. Да, да, разве ты не помнишь, мать, эту штучку — фрейлейн Клерхен? Но мало того, ты только послушай, до сих пор я скрывал от тебя: этот поганец жил с уличной девкой, с грязной проституткой…
Теперь дай волю кулакам!
— Эй, ты! — я рванулся всем телом. — Она меня выручила. Она спасла и твое имущество… Она отдала жизнь за наше столовое серебро, за ковер. Ничего вы не знаете…
Сладкая горечь пронизала меня: брусника.
— Да, я повторяю: с проституткой, с грязной тварью!
— Эй, ты! — я поднял кулаки. — Еще слово, и… Проклятые гунны!
— Эй, ты! — отец тоже занес кулак. — Еще слово, и…
«Ты» нашло на «ты»; негодяй, мерзавец, собака! — глухо скрежетало в этом «ты».
— Он поднял руку на отца!
Мама принудила отца сесть в кресло и оттащила меня.
В полной растерянности она бормотала:
— Какие вы гадкие оба… Не надо, Генрих!
— Гадкие? Ты это называешь гадкие? Ну, знаешь ли!.. — отец был вне себя. — Генрих! Я больше не кроткий Генрих… Вам это было бы кстати…
— Он просто не умеет себя вести. Он никогда не научится хорошим манерам. Разреши мне как матери сказать тебе, Ганс, ты ведешь себя неприлично.
Она составила пустые чемоданы, явно испытывая потребность в движении, чтобы прийти в себя…
Отец сбавил тон:
— Он завел знакомство с уголовным преступником, с убийцей Куником, которого король недавно помиловал. Что, чудный сынок? Даже директор Ферч с ним не справился. Вот когда можно позавидовать бабушке, она хоть этого не видит.
— Оставь в покое бабушку! — кротко сказала мама.
— Ты, ты бросаешь тень на собственную мать! Что касается моей родни, то она честно трудилась, поколение за поколением, но, как видно, зря. Можно подумать, что этот пащенок мне не сын…