Выбрать главу

— Вернись к нам! — молила мама.

Но губы мои были точно скованы, я не шевелился.

Отец сдвинулся почти на самый край кресла, точно собирался упасть передо мной на колени. Он казался стареньким и слабым.

Я готов был уже подойти и поцеловать его, но он вдруг выпрямился в своем кресле и стал перебирать какие-то бумаги. В то самое мгновение, когда я, смягченный, потянулся к нему, он возьми да и скажи:

— Добром тут ничего не сделаешь.

Мама положила мне руку на голову.

— Десять марок — большие деньги. Чтобы их заработать, отцу нужно бог знает сколько трудиться, а я не позволяю себе даже в трамвай сесть.

Я посмотрел в сторону гостиной, где стоял на мольберте портрет мамы. Дверь была закрыта.

Стемнело. Никому не хотелось зажигать лампу. Мама притаилась в углу, отец продолжал в темноте перебирать бумаги.

— С этого начинается. Сперва приносят домой плохие отметки, обворовывают бабушку, пропускают уроки, а кончается все эшафотом… Стыд и срам!.. Не думай, что я шучу. Я своими глазами видел, что делается с приговоренными к смерти… Мне не до шуток… Я каждый день посещаю смертников в их камерах. К ним приставляют надзирателя, чтобы они в последнюю минуту не покончили с собой. И должен сказать тебе, что даже самый крепкий — и тот ревет, как маленький ребенок. Их трясет от страха, от безумного страха, и в день казни ни один не может сам взойти на эшафот… Если ты и впредь себя будешь так вести, то испытаешь все это на собственной шкуре… Смотри же, я тебя предостерег, ты плохо кончишь, если немедленно не порвешь с Гартингером. Скандал!.. В последний раз дружески советую тебе: одумайся, пока не поздно…

Все время, пока отец говорил, мне казалось, будто он щекочет меня в темноте своими закрученными кверху усами. Я вспомнил про наусники, которые он носил по утрам до самого ухода из дому. Подумав о наусниках, я невольно вспомнил его лицо, когда он брился. Он долго и тщательно мылил щеки, прополаскивал кисточку и вторично мылил, до тех пор, пока щеки не покрывались ровным слоем пены. Тогда он поджимал губы, склонял голову набок и, благоговейно глядя в зеркало, подносил к лицу бритву. Потом снимал пенсне и шел умываться; в эту минуту лицо его казалось кротким, почти беспомощным.

Было время, когда я с восторгом следил за тем, как ловко отец орудует острым лезвием, ухитряясь ни разу не порезаться, а теперь я потешался в душе, когда мама поднимала при этом столько шума. «Тише, отец бреется…», «Христина, закройте кухонную дверь, мой муж бреется…», «Ах, кто это там звонит, когда муж бреется…»

Я живо припомнил все, что делало отца смешным.

Вот в длинной ночной сорочке с разрезами по бокам, в ночных туфлях и с газетой в руке отец отправляется утром в уборную. Мысленно я еще напялил на него мамин ночной чепец.

Вот, подталкивая велосипед и подпрыгивая на ходу, отец силится забраться в седло, и даже прохожие смеются и останавливаются поглазеть на комичное зрелище.

Раз в неделю отец отправлялся поплавать в Луизенбадский бассейн. Сначала он принимал «комнатный» душ, затем осторожно переводил на «холодный», после этого отправлялся в мелкий бассейн, плескал себе воду на грудь и на голову и нырял, заткнув уши пальцами. Четыре раза он проплывал вокруг большого бассейна, потом, отдуваясь и отряхиваясь, вылезал, еще раз становился под холодный душ и наконец подставлял спину банщику, ожидавшему его с большой купальной простыней в руках.

Совсем стемнело, в комнате ни шороха. Все спрятались друг от друга в темноту. Но тебе на запугать меня, Черный человек! Стоит мне захотеть, и вот уж по улице проходит гвардейский пехотный полк, гремит военный марш, впереди развевается полковое знамя…

— Можно зажечь лампу? — решаюсь я наконец нарушить молчание. В душе у меня что-то хихикает: стыд и срам!.. Скандал!

Мама зашуршала у себя в углу.

— Сначала ты попросишь прощения.

— Прошу прощения! — сказал я так, как говорят «приятного аппетита», и зажег лампу.