Выбрать главу

Когда я рано поутру входил в еловый бор, поднимавшийся по горному склону за гостиницей «У седого утеса», когда я, робея, шел все дальше, а лесу не было конца и я бесследно терял в нем себя, — разве то не было возвращением туда, откуда я однажды ушел: я знал теперь, откуда я, знал свое происхождение — вот откуда я родом, здесь моя родина.

Когда в полуденный зной по Шванзее плыла наугад моя лодка, пока не запутывалась в прибрежных камышах, когда стрекозы, прочерчивая трепетными крылышками воздух, носились над водяными лилиями, когда облака и горы, громоздясь друг на друга, покоились в хрустальной глуби озера, тогда я знал: я вернулся в родной край, это — родина.

Когда в сумерках так грозно высились громады гор — какое угасание после жаркого багрянца догорающего дня! — и во тьме оживали горные ручьи, чье журчание разносилось далеко-далеко, я знал: здесь моя родина.

Вот откуда я родом. Вот откуда я некогда пришел по такой же дороге, как та, что соединяет Фюссен с Гогеншвангау, или та, что ведет через границу в Тироль, в Рейте и к Планскому озеру; это была моя дорога, пробитая в скалах, прихотливо вьющаяся, петляющая вверх и вниз, изъезженная тяжелыми возами, усеянная коровьими лепешками.

Родиной был и маленький лесной трактир, где в сизом облаке табачного дыма дровосеки и возчики играли в карты. И в колосящихся ржаных полях моя родина. И в жатве и в вязании снопов она. Она в строках, высеченных и вырезанных на плитах и крестах деревенского кладбища; я любил останавливаться перед ними, вчитываясь в имена и благочестивые изречения. И в пестрой сутолоке базарных дней родина кивала мне с возов, высоко груженных только что сжатым хлебом.

Вот откуда я родом.

Встретившись с родиной, я почувствовал, что должен просить прощения за многое, очень многое. Я был исполнен покаянной мольбы о прощении. У Францля хотелось мне просить прощения, ему я причинил больше всего зла. Но Францль недоверчиво отворачивался от меня: «Поживем — увидим». У Ксавера хотелось мне просить прощения, — как могло, в самом деле, случиться, что я поссорился с ним! У Штехеле, учителя музыки, я просил прощения и обещал ему каждый день по часу играть «Грезы» Шумана. Перед бабушкой я тяжко провинился: мне хотелось поскорее вырасти и каждый месяц из моего заработка тайно класть в ее старомодный шкафчик десятимарковый золотой. И Христине я причинял много огорчений. Разве не гадко было задирать ей подол и этим выводить ее из себя? Наконец, родители. Я платил им черной неблагодарностью за все их добро. Но как только я вспомнил об отце, мое покаянное настроение сразу же поколебалось. Нет уж, лучше обратиться к этой прекрасной, мирной картине, обратиться к родине, где повсюду обитает господь бог, и молить его: «Прости меня… И избави меня от лукавого. Аминь».

Это была такая же прекрасная, мирная картина, как та, которую я нарисовал бабушке и под которой написал: «Радость».

Я чуть не забыл дополнить прекрасную, мирную картину кровопролитным боем под Мукденом, где японцы нанесли русским такое ужасное поражение. Генерал Стессель был моим героем, он и от нашего кайзера получил орден. И все-таки Порт-Артур пал. Позже, правда, стало известно, что генерал Стессель был подкуплен японцами, поэтому он почти без сопротивления сдал крепость со всем гарнизоном. Тогда кайзер потребовал свой орден обратно.

И вот из-за лугов и полей, из-за холмов и гор моей родины показался громадный русский флот, он подплывал все ближе. Тишину разорвал грохот страшного Цусимского боя, в котором японцы под командованием адмирала Того пустили ко дну русскую эскадру.

Я сидел высоко на марсе и обозревал море, покрытое трупами и обломками кораблей. На горизонте сплошную завесу клубящегося дыма прорезали вспышки выстрелов из огромных орудий. Столбом вздымалась вода, языки пламени вырывались из раскаленных бронированных башен. К броненосцам подкрадывались торпеды, проносясь почти у самой поверхности воды и оставляя за собой пенящиеся борозды. Так как мне ничего другого не пришло в голову, когда волны сомкнулись над моим тонущим кораблем, то я запел:

О черно-бело-красный флаг, Мы все — твои сыны — До гроба каждый вздох и шаг Тебе отдать должны… Ура!

XXIII

Отец знал все. Даже название каждой горной вершины. Он ничем не напоминал городского отца: не противился расспросам о той поре, когда был деревенским мальчиком, признавался, что любит свое прошлое, хотя в городе он последнее время не слишком охотно на него оглядывался.

Поутру, поднявшись, — «Генрих!» — будила его мама, — отец наполнял комнату бодрым свистом. За завтраком сидел на террасе без пиджака, пощипывал мать за щеку и нежно звал ее: «Бетти!» На мою тарелку он клал аппетитный крендель. В руках у мамы свисали с ложечки янтарные нити меда. За завтраком пахло хвоей и куковала кукушка. Отец часто снимал пенсне, его глаза не жалили теперь, не были колючими, как в городе, когда он читал свои судебные дела, и он весело хлопал себя по ляжкам волосатыми руками.

Отец повел меня в замок на горе.

Дома я не раз вырезал и склеивал из бумаги замок Нойшванштейн. Набив его ватой, я приступал к осаде и обстреливал замок зажженными спичками. Как только пламя охватывало его, я приказывал моим войскам переходить в наступление, а моему оркестру играть «Станем на молитву»… Оловянные солдатики, на которых была возложена защита крепости, плавились в бесформенные комочки. Убитые не выходили из игры, убитые и раненые даже продавались в отдельных коробках на Променаденплаце, в специальном магазине, который так незаметно притаился на углу площади, как будто в нем тайно велись войны: можно было часами простаивать перед его витриной, разглядывая наступающие армии и ярко раскрашенные поля сражений…

Отец держался так, словно был хозяином замка. Гордый и преисполненный сознания своей мощи, переходил он со мной из зала в зал. Валькирии парили на конях, на одном из гобеленов пел Лоэнгрин. Дворцовый привратник позволил нам полюбоваться королевским золотым рукомойником: вода текла из сверкающего клюва золотого лебедя с алмазными глазами. Посреди обнесенного колоннадой двора был искусственный пруд. В полуночный час, под звуки невидимого органа, льющиеся откуда-то сверху, король, одетый рыцарем-лебедем, садился в серебристо-голубую ладью.

Отец так рассыпался в выражениях восторга, что я даже встревожился: вот-вот он начнет бредить и буйствовать, как дядя Карл. Да и самый замок, в котором мы находились, казался мне каким-то чудным, точно строил его дядя Карл, хотя и под именем короля Людвига. Я боялся, что замок сейчас завоет, и рад был, что уже не раз сжигал его дотла.

Отец, выйдя из замка, повел меня в лес собирать грибы; это был тот отец, о котором я мечтал. Я заново создал себе его образ, свободный от того темного и страшного, что было в прежнем отце.

Отец был слугой Рупрехгом, который высыпал передо мной целый мешок яблок и орехов. Среди орехов попадались золоченые. Отец был рождественским дедом, который играл на рояле и дарил ребятам строительные наборы и паровозы. На елке висели айвовые леденцы. Отец был велосипедом, подаренным мне ко дню рождения, он был и альбомом с марками, и лесом, и альпийским озером, и горами, и летними каникулами.

К отцу являлись курьеры из Дворца юстиции. Государство посылало отцу запечатанные сургучом пакеты. Отца вызывали в Берлин, где ему поручили написать толстую книгу: «Гражданский кодекс». А сколько экзаменов сдал в своей жизни отец, и все на отлично, а за докторскую диссертацию он даже удостоился «summa cum laude»[5]. Это он написал «Баварское гражданское уложение» — двенадцать томов в синих кожаных переплетах. А разве теперь принц-регент не принял отца в замке Гогеншвангау? Орден ему, конечно, обеспечен. А может быть, принц-регент пожалует ему даже потомственное дворянство? Я заранее старательно упражнялся в подписи с приставкой «фон». Если бы отец был католиком, он, конечно, занимал бы одно из первых мест в крестном ходе с плащаницей, — куда лейб-гвардейцу до него, отец по меньшей мере одного ранга с подполковником.

вернуться

5

Высшая похвала (лат.).