Выбрать главу

— Фрейлейн, платит этот господин! — Фек кивнул на меня.

Пришлось выложить на стол две монеты по одной марке.

Мы сорвали с Левенштейна очки.

— Вот чем он думает! — Мы удивленно их рассматривали, с любопытством ощупывали стекла, надевали очки на нос и старались «думать». У нас разболелись глаза, и мы вернули очки Левенштейну. Он тщательно протер их, точно мы замутили его мысли.

Оставшуюся у меня пятимарковую монету опять-таки забрал Фек:

— Ну вот, теперь мы квиты! — сказал он, сунув монету в жилетный карман, потом встал и потянулся. — Объявляю празднование победы законченным. У кого есть деньги, тот может продолжить его в кабачке «Бахус»… Шикарные женщины… Пять марок за номер…

Спустя несколько недель профессор Вальдфогель получил отставку. Уже заранее распространился слух, что он даст в этот день свой последний урок математики. «Пробил его последний час», — торжествовал Фек. В конце урока, когда в коридоре раздался звонок, профессор Вальдфогель сошел с кафедры.

— Прошу вас, не расходитесь еще одну минуту, — обратился он к нам. — Сегодня я дал свой последний урок. На этом заканчивается моя почти тридцатилетняя педагогическая деятельность. Я не знаю, были ли у меня в жизни какие-либо иные интересы, кроме блага моих учеников. Поэтому и сейчас мне от всего сердца хочется пожелать вам всяческого счастья, но предостерегаю вас: ни в школе, ни в дальнейшей своей жизни не позволяйте, чтобы вами верховодили такие элементы, которые в конечном счете доводят только до беды. Гимназия наша не напрасно зовется «классической», она призвана насаждать принципы классического гуманизма. А между тем то, что здесь произошло, это больше, чем мальчишеская шалость, так могли поступить только варвары. По-видимому, возвращаются времена гуннов… Прощайте!

Во время речи профессора стояла такая гнетущая тишина, что я не выдержал и потупил глаза. Даже Фрейшлаг и Фек не посмели пикнуть, хотя вначале, как только Вальдфогель заговорил, Фек еще успел прошипеть:

— Довольно! Хватит!

Вдруг, совершенно неожиданно для нас, поднялся Левенштейн. Он вышел вперед и повернулся лицом к классу, словно собираясь говорить от имени всех.

— Дорогой профессор Вальдфогель! Немало среди нас таких, — я берусь даже утверждать, что их большинство, — кто глубоко сожалеют об инциденте, имевшем место при посещении господина обер-штудиенрата. Мы знаем, что вы всегда желали своим ученикам только добра, и от всего сердца просим у вас, господин профессор, прощения. Обещаем вам, что в будущем никому не позволим подстрекать нас на такие дела, которые нельзя назвать иначе, как гнусным преступлением. Зачинщиков мы заклеймим позором…

Не успел Левенштейн кончить, как вскочил Нефф.

— Простите нас! Мы все очень хотели бы, чтобы вы остались! Мы не думали, что дело так обернется!

Никто из нашей «тройки» не смел поднять головы. Весь класс смотрел в нашу сторону. Все от нас отшатнулись.

Последним встал Штребель. Он сказал:

— От имени всего класса прошу у вас прощения. Пусть у тех, кто не согласен с нами, хватит гражданского мужества заявить об этом. Видите, даже зачинщики просят у вас прощения… Все мы искренне просим прощения, господин профессор! Мы не потерпим в своей среде гуннов!

Все поднялись и стояли молча, пока профессор Вальдфогель не вышел из класса.

Молча шли мы домой втроем.

— Ха-ха-ха, варвары… — начал было Фек.

Но даже Фрейшлаг молча и с отвращением отвернулся.

Когда Штребель бросил нам вызов, каждый из нас троих надеялся, что другой найдет в себе мужество встать и открыто заявить:

— Это я был зачинщиком, господин профессор, слышите вы, старый слюнтяй, вы… Потому!

«Жалкий трус! — ругал я себя. — Вальдфогель — Штехеле… Штехеле — Вальдфогель…» И в голове у меня глухо отдавалось: гунн… гунн… гунн…

— Гнусный, подлый тупица! — бормотал я, косясь на Фека, но взгляд мой отскакивал от него и рикошетом попадал в меня же.

Потому…, Потому… Что за чертовщина это «потому»?! Мне хотелось кинуться на Фека, но, отпрянув, я вместо этого набросился на себя: «Слушай, ты, с твоими разговорами о новой жизни. Я сыт тобой по горло. Такие, как ты…»

Недалеко от угла Гессштрассе и Арцисштрассе, где мы обычно расставались, у меня вдруг вырвалось:

— Знаете что?

— Ну, что? — Фек и Фрейшлаг отступили на несколько шагов.

— Вы мне осточертели!

Мне часто случалось выпалить что-нибудь, не подумав. Вырвется слово невзначай, и только тогда задумаешься. Порой сказанное сгоряча открывало мне то, что происходило во мне и в чем я до того никак не мог разобраться.

— Что такое? Почему?! — наперебой допытывались Фрейшлаг и Фек.

Последние дни я все ждал случая вернуть, бросить им то словечко, которое они кулаками вколачивали в стену.

— Почему? — настойчиво наступали они на меня.

Я взглянул на них свысока и хладнокровно бросил:

— Потому!

Фек и Фрейшлаг, озадаченные, отступили.

«Долго ли я буду якшаться с этой сворой? — негодовал я на себя. — Все одно и то же! Все одно и то же! Неужели нельзя вырваться и зажить по-новому?! Эх ты…»

За этим «ты» никого не было.

Не было никого. Было ничто!

Высокую я ставил себе цель: стать хорошим человеком. А сам час от часу все сильнее походил на того… На кого же? Фек — трусливая баба, и ничего больше, дело в твоем собственном ничтожестве. Дрянной засел в тебе человечишка и буянит: «Дорогу мне!»

Его не схватишь, не дернешь больно за волосы, не укусишь, не пристукнешь кулаком.

Он знай себе растет и растет и издевается над тобой, когда ты пытаешься его усовестить.

Внешне он ведет себя как положено, у него прекрасная выправка, у него своя профессия.

Непостижимый, неуловимый — дрянной человечишка сидит в тебе.

Призывно поблескивая, манили узкие перила Гроссгесселоэского моста, перекинутого над пропастью, где с певучим нежным рокотом катил свои воды старый Изар. Высокий мост манил к себе, в забвение…

И я растроганно пожалел себя: «Гастль, бедный Ганс Петер Гастль. Гунны мы…»

XXXIII

Забвение можно было найти.

Забвение давал «Мюнхенский ферейн водного спорта».

Председатель, архитектор Штеге, принимая меня в члены ферейна, торжественно взял с меня слово — активно участвовать в жизни ферейна и высоко держать его знамя. Многозначительным жестом вручил он мне устав. Я затвердил его назубок. Жизнь ферейна заключалась в регулярном посещении Луизенбадского бассейна по установленным для тренировок дням, то есть в восемь вечера по средам; что же касается увеселительных вечеринок по субботам, происходивших в «желтом зале» пивной Матезера, то я был освобожден от них как несовершеннолетний.

«Мюнхенский ферейн» устраивал водные экскурсии и водные праздники, причем членам ферейна билеты предоставлялись по льготным ценам. Почетным председателем ферейна был принц Альфонс.

Принц Альфонс только и делал, что улыбался. Он улыбался в семейном кругу, улыбался в парадной форме полковника первого кавалерийского полка, улыбался на охоте, на прогулке, в непогоду и в вёдро, улыбался во все времена года. А кому принц Альфонс улыбался, тот не мог не улыбнуться в ответ, — такая уж у принца была заразительная улыбка, оттого-то он и пользовался всеобщей любовью, оттого-то он и выбран был нашим почетным председателем, этот принц Альфонс.

Отец вполне одобрил мое вступление в водный ферейн.

— В твоем возрасте полезно заниматься спортом, — сказал он, — спорт отвлекает от всяких глупостей, которые лезут в голову.

Наш «Мюнхенский ферейн» (форма: белые трусы с голубой звездой) с презрением относился к «Мужскому водному ферейну» (форма: черные трусы с желтой каемкой), тренировавшемуся в бассейне Народных бань.

Не прошло и месяца, как я был выбран капитаном команды подростков. Жизнь ферейна целиком захватила меня. Чтобы стать первоклассным пловцом, мне мало было общих тренировок, и я начал упражняться ежедневно под непосредственным руководством нашего тренера, господина Штерна.