Выбрать главу

Служитель подал знак: исчезни! Бабушка, исчезни! Раскрытый люк зиял. Гроб опускался…

— Идем, мальчуган, идем! — оттащил мальчугана от родителей дядя Оскар и пошел с ним вниз по ступенькам прямо к толстому огнеупорному стеклу. Мальчуган невольно вцепился в дядину руку. «Ад!» — бормотал он, глядя на огненную смерть, терзавшую его бабушку. В мгновение ока гроб лопнул. Языки пламени охватили тело, заключив его в бушующее море огня. Словно ожив на миг, тело пыталось противиться, но неистовый жар согнул и распрямил его, он вертел его во все стороны на раскаленном ложе.

— Ну, как?

Дядя Оскар ждал одобрительного отклика, словно адский огонь был делом его рук. Будто сам охваченный пламенем, понесся мальчуган по лесенке к родителям, и они со словами: «Уму непостижимо!» — не дожидаясь дяди Оскара, покинули крематорий.

Когда мы вышли на улицу, над трубой крематория вилось нежное, легкое облачко дыма.

Я напряженно всматривался в даль, где в лучах заходящего солнца стоял осиянный лес…

Дядя Оскар опоздал к поезду.

— Уверяю тебя, — говорил отец маме, обеспокоенной дядиным отсутствием, — он намеренно опоздал, он хочет вернуться вторым классом. Да еще курьерским.

Мама скоро уснула, прижавшись к отцу. Во сне она взяла егоза руку и прошептала: «Ах, Генрих, Генрих!» Потом она проснулась, и отец уснул, прижавшись к ней. Мама взяла его руку в свои, тогда и он проговорил во сне: «Бетти! Бетти!»

Колеса швыряли меня из стороны в сторону, я подскакивал, не в силах усидеть, они словно спрашивали меня: «Что за бес в тебя вселился? Что за бес в тебя, вселился? О, — глухо стучали колеса, — такой, как этот, и вдруг захотел новой жизни!»- «Ф-фу!» — злился пар и шипел мне в уши свои проклятия. «Так, так, раньше железная дорога была для него игрушкой, теперь он для нас игрушка», — лязгали один о другой буфера, точно решив раздавить мне грудную клетку. Звеня, кричали рельсы: «Он опять дал клятву!» Болты на рельсах захихикали, я испугался, что они выскочат из гнезд и поезд покатится с Гроссгесселоэского моста в пропасть. Я обеими руками держался за сиденье. Поезд, судача обо мне, проделывал самые невероятные скачки вверх и вниз, а какое-то расстояние пролетел прямо по воздуху. С лязгом снова и снова стукался он о рельсы, а на каждой стрелке сходил с рельсов и несся по скользкой ледяной поверхности. Он раскачивался, как чертово колесо на осенней ярмарке, и вертелся волчком, а потом опять с грохотом низвергался на рельсы. Этот ужасный поезд издевался надо мной, как только мог, и свистел, подвывая от радости, что нагнал на меня такого страху. Дым налетал на меня, целый ураган сажи: «Это за то, что ты плевал Гартингеру в лицо». Я тер глаза, но от жгучей угольной пыли совсем ослеп. «За то, за то, за то!» — пронзительно орал поезд и перечислял все мои скверные поступки. Опять скрежетали буфера, точно готовились размолоть меня. «Добрые намерения! Добрые намерения! Знаем мы! Знаем мы! Нам известны твои позорные проделки! Трус! Трус! Трус!» — скрежетали тормоза, и вагоны, набегая один на другой, швыряли меня из купе в купе через весь поезд, и все пассажиры увидели меня. «Вышвырнуть его. Вышвырнуть!» — возмущенно закричали они, как только меня увидели. «Этот малец всех нас подвергает опасности. Он весь поезд свел с ума своими сумасшедшими выходками. Проводник!» Судорожно глотая воздух, распахнулись двери вагонов и вытолкнули меня вон; «гм-гм-гм-гм» тарахтели теперь колеса и «хе-хе-хе-хе» кромсали и рубили они меня, проносясь по мне, потому что я лежал поперек рельсов… Потом поезд побежал беззвучно, воспарив над рельсами. Искры сыпались сквозь ночь, отец и мать крепко спали. Мне захотелось пить, меня мучила страшная жажда от адского огня, который я увидел сквозь огнеупорное стекло; я пошел туда, где стоял осиянный лес, и приблизился к Охотничьему домику. Но над входом в Охотничий домик висела вывеска: «У веселого гуляки». За большим круглым дощатым столом сидел сам хозяин трактира и бабушка. Лица у обоих пылали огнем. Трактирщик поднес бабушке кубок, потому что и ее томила жажда, в горле у нее пересохло, да так, что она не в силах была слова сказать, когда я вошел. Трактирщик пил, бабушка пила… пила…

— Пить! Пить! — молил я.

Мама проснулась и налила мне лимонаду в бумажный стаканчик. Когда я попросил еще, она удивилась:

— Мы, кажется, ничего острого не ели. Не понимаю, отчего у тебя такая жажда.

XXXVII

Я охотно уклонился бы от встречи с Гартингером, но он уже переходил улицу и шел прямо на меня. Вот он шагает мне навстречу. «Францль?» Нет, вряд ли, слишком уж он возмужал, слишком вытянулся, носит длинные брюки, и походка у него какая-то неуклюжая, точно он еще не научился владеть своими длинными ногами и руками. В те немногие секунды, которые еще отделяли меня от него, я с недоумением подумал, как это случилось, что мы так долго не видались с ним… А может быть, он каким-то чудом знает все, что произошло со мной за это время? Откуда он явился?

Я невольно, точно задыхаясь, раскрыл рот и потер себе лоб. Напротив раскинулось садоводство Бухнера, оттуда таращилась на меня пещера. Нет, я не мог отмахнуться от нее; из широко распахнутых ворот с таким скрипом выезжал фургон, что садоводства нельзя было не заметить. Я шел как тогда, мелкими шажками, а Гартингер уже издали крикнул мне:

— Здравствуй!

Если бы время могло начать свой бег сызнова, с той минуты, как мы поссорились, я пожелал бы сейчас: пусть будет все сначала и по-другому, совсем по-новому! Но я все еще задыхался, рот у меня был раскрыт, лоб горел.

Гартингер не переставал улыбаться. Я вспомнил, что он учится слесарному ремеслу, и это придало мне храбрости.

Нерешительно шел я навстречу его улыбке.

Откуда эта улыбка? Может быть, из далекого будущего, из того будущего, в котором уже наступила новая жизнь? Я тут же решил, что расскажу Гартингеру о последней воле бабушки и попрошу обстоятельно разъяснить, что это за «новая жизнь» и почему вокруг нее столько разговоров. Пусть порекомендует мне какую-нибудь книжку, — о государстве будущего, наверное, что-нибудь написано.

Но улыбка Гартингера с каждым его шагом все угасала, и рукой, которой он только что так приветливо махал, он лишь бегло пожал мою. Первая улыбчивая радость встречи, несомненно, уступила место неприятным воспоминаниям. Когда мы сошлись, он смерил меня подозрительным и враждебным взглядом. Видно было, что он раскаивается в своей приветливой улыбке. Я прикрыл рот, как будто подавил зевок.

В ту пору мне часто случалось сказать что-либо такое, в чем я далеко не был убежден, сказать с единственной целью — вызвать на спор других и таким образом лишний раз укрепиться в своей правоте. И мысленно я вел такие споры: то в роли отца рвал и метал против себя, то накидывался на себя в роли Фрейшлага и Фека; во мне сталкивались самые противоречивые мнения и взгляды, так что было трудно решить, кто же в конце концов прав.

Мне хотелось сказать Гартингеру: «Тебе нечего раскаиваться, я теперь совсем другой». Но тут я вспомнил, что эту же фразу сказал мне однажды Фек. Гартингер набросился на меня: