Многие посетители ничего не заказывали, а те, что заказывали, выслушивали от кельнеров вежливое: «Не обессудьте, господа, но я вынужден просить вас уплатить вперед». В ответ на это некоторые грозили, что с завтрашнего же дня перекочуют в кафе «Глазль» напротив. Но вот появился новый посетитель; кивая во все стороны, волоча ноги и как бы толкая что-то перед собой, он добрел до красного плюшевого дивана и тяжело плюхнулся на него рядом с изможденным лысым субъектом в пиджаке с поднятым воротником; лысый то и дело доставал понюшку из спичечного коробка. Пришедший обменялся с Нюхальщиком несколькими словами и, пытливо разглядывая публику, стал кивком подзывать к своему столу всех новых посетителей. Слышно было, как он, заикаясь, произносил: «П-п-п-я-а-т-ть-ть п-п-пф-е-е-н-ни-г-гов, не найдется ли у вас пяти пфеннигов, прошу вас!..»
Вскоре я заметил, что взгляд попрошайки устремился на нас, и, хотя мы укрылись за газетами, Заика все же протиснулся к нашему столику.:
— П-п-ростите, уважаемые, нет ли у вас по пяти пфеннигов?
Мы были очень польщены и охотно дали ему по пяти пфеннигов, тем более что Заика любезно пригласил нас к себе, на плюшевый диван.
— Ну, вот видишь! — торжествовал я, когда мы пересаживались на диван.
— Я так и знал! — подтолкнул меня Левенштейн. Он поклонился и назвал наши имена. Заика сказал коротко: «Присаживайтесь!», а Изможденный, не обращая на нас внимания, раскрыл спичечную коробку и соломинкой захватил свежую понюшку.
— Человеческая жизнь… Вы представьте себе: бесконечная снежная равнина, — с усилием выговаривал Заика, повернувшись к Нюхальщику. — Огромная белая пустыня… И на этом бескрайнем пустынном просторе точечки, крохотные точечки — мы. Эти точечки движутся, собираются, рассыпаются, сталкиваются, образуют различные фигуры, точечки исчезают, точечки возникают, одни фигуры распадаются, другие вновь образуются. А кругом бескрайняя снежная равнина, белая, огромная пустыня.
— И в каждой точечке, — подхватил мысль Заики Нюхальщик, — заключена такая же бесконечность, как в бесконечной снежной равнине… Точечки заряжены гигантской энергией, устремляющей их вон из огромной, белой, необозримой пустыни… точечки, заключающие в себе миры, точечки…
— Кто платит, господа? — вопросительно оглядел нас кельнер, когда Заика заказал для себя и своего приятеля по два яйца всмятку и по большой чашке кофе.
— Не беспокойтесь, уж как-нибудь заплатим! — ответил Нюхальщик, но кельнер настаивал:
— Извините, господа, но я вынужден просить вперед.
Тут я наступил под столом на ногу Левенштейну, мы сложили все наши деньги, оставив себе ровным счетом десять пфеннигов. Но и эти десять пфеннигов перекочевали к Заике, когда мы, час спустя, распрощались с ним, вдоволь насмотревшись на все достопримечательности кафе «Стефани».
— Ну, что, разве не стоило? Ясно, стоило! Только теперь начинается настоящая жизнь. Вот это люди! Настоящие революционеры! Доктор Гох, этот самый Нюхальщик, и Стефан Зак — автор уже двух романов… И писатель вынужден клянчить пять пфеннигов… Срам! Неслыханный позор! А Магда с ее желтой копной волос, до чего у нее порочный вид! А тот, что за соседним столиком играл в шахматы, это же знаменитый анархист, и маленький, в красном кашне, за одним столом с Магдой, тоже неплох, а?… И художник Крейбих, да, Крейбих, помнишь, он сказал, что собирается брать уроки бокса, потом снял пиджак, засучил рукава и спросил: «Кому показать, что такое нокаут?» Вот кто сбросил с себя оковы, все это свободные люди, в своем роде они совершенны. Даже Ведекинд бывает здесь…
Левенштейн не устоял перед натиском моих восторгов и согласился, что сегодня мы действительно имели счастье встретиться с незаурядными людьми, может быть, даже с гениями.
— Человеческая жизнь… Вы только представьте себе: бесконечная белая равнина… — повторял я. Такую же бесконечную белую равнину видел я перед собой, когда писал стихи и заполнял письменами широкую белую пустыню.
Когда я вдобавок ко всему поведал Левенштейну о встрече с Рихардом Демелем, он остолбенел от удивления и схватил меня за плечо:
— Нет, ты скажи, что ты за человек? Прямо шальной какой-то! — Я с удовольствием принял эту похвалу и тут же на улице громко продекламировал несколько своих новых стихотворений.
Еще в уборной кафе «Стефани» я произвел некоторые изменения в своем туалете. Мещанский жилет я сбросил и оставил его там же, в уборной. Обывательские подтяжки я собирался немедленно заменить ремнем, я слышал, что так одеваются апаши. Кончик галстука заправил под рубашку, но тут же, увидав на ком-то из посетителей кафе красный свитер, спохватился, что галстуки вообще вышли из моды.
Воротник пальто я поднял, шляпу надел набекрень и сдвинул на самый затылок, пальто распахнул и засунул руки глубоко в карманы; придав своей походке порывистый и вызывающий характер и декламируя на ходу, я толкнул какую-то пожилую даму, потом фыркнул прямо в лицо почтенному толстяку так, что он обернулся, поднял палку и крикнул:
— Бродяги! — Я громко и презрительно захохотал, толстяк перебежал через улицу и подкатился к постовому полицейскому. Но что полицейский? Я высокомерно оглядывал всех полицейских. Котелки на прохожих вызывали во мне отвращение и насмешку.
Дома я, не раздеваясь, плюхнулся на кровать. Даже ботинок не снял. Я вообразил, что сплю под Богенгаузерским мостом или на скамье в Английском парке. Поднявшись утром, я не стал умываться, а за завтраком старался вести себя самым неподобающим образом: единым духом опорожнил чашку какао и запихал в рот сразу целый хлебец. Найдя, что походка моя еще недостаточно выразительна, я перепробовал самые разнообразные виды походок — от мечтательно заплетающейся до безоглядно решительной. Неожиданными, нарочито резкими движениями я силился привести в замешательство безобидных прохожих и нагнать на них «панический ужас».
До сих пор я был до неприличия чистоплотен. Стоило мне взглянуть на перепачканные отвороты пиджака доктора Гоха или темно-зеленую рубаху анархиста, на которой не осталось ни единой пуговицы, и мне делалось стыдно за мой мещанский, прилизанный вид. От меня так и разило мещанской благопристойностью. Все во мне выдавало «хорошее воспитание», необходимо было показать, что я вырос из этих пеленок. Что значит: «это неприлично», «это не подобает»? Почему надо вести себя «благонравно», а не «беспардонно»? Почему в комнате полагается снимать шляпу и нельзя класть ноги на стол? Только потому, что так меня учили родители, отец — матерый чиновник и закоснелый мещанин, и мать — бедная, наивная провинциалка?!
Что касается стихов, то мне оставалось только снисходительно улыбаться при мысли о безобидности моих прежних опусов. В нарушение существующих норм и правил, я, нарочито и недопустимо греша против всех литературных канонов, написал специально изобретенным мной неразборчивым почерком новую поэму под названием «Город проклятия», в которой всякая, даже случайно прокравшаяся рифма немедленно заменялись трескучим ассонансом, лишь бы только ничто не напоминало традицию; я стремился внедрить в свой поэтический обиход такие выражения, которые до сих пор употреблялись только как ругательства. Безмерно умножались восклицательные знаки. Двоеточие властно утверждалось в начале фразы.
Теперь я уразумел то «непостижимое», вокруг которого поднимали такой вой старомодные посетители художественных выставок в Зеркальном дворце. Хаотическое нагромождение красок, причудливые эмоциональные зигзаги. Сожаление вызывали висевшие в соседних залах картины старых мастеров, еще скованных канонами формы. В «Трапезе богачей» вислощекие людоеды с бычьими шеями сидели, оскалив зубы, за выпачканными кровью столами, а вдали грозно вставали путаным лабиринтом линий апокалипсические баррикады. Картина «Высший свет» состояла из одних цилиндров и фраков, а содержимое отсутствующих голов разливалось по полотну густыми потоками намалеванной мерзости. Проходя по этой «Галерее образин», я словно опять видел панораму «Ад» и наблюдал, как посетители спасаются бегством от собственных образин, прикрываясь громким лицемерным возмущением.