С Другим мы тоже раскланялись, он оставался, я уходил: «Нелегко нам с тобой жилось, нелегко, да… Ну что ж, желаю удачи. Желаю удачи».
В передней было темно. Я заблудился в темноте. «Гансик-крошка вышел на дорожку…» Как некстати привязалась эта глупая песенка!
В открытую дверь я увидел мамин портрет, стоявший на мольберте в гостиной. Точно выступив из рамы, мама подошла и сунула мне в руку золотой.
— Из старинного бабушкиного шкафчика.
— Осторожней, не ушибись! — Она взяла меня за руку и проводила до лестницы; так вел я однажды Гартингера.
— Как же звали ее? — спросила мама.
— Фанни… Ее звали Фанни.
— Фанни… Фанни, — повторяла мама и кивала ей, называя ее по имени.
— А другую? О, теперь я знаю, знаю. Это ты ей… тот чудесный букет альпийских роз?…
— Фрейлейн Клерхен…
— Фрейлейн Клерхен, — улыбнулась мать Невозвратному.
Тихо, беззвучно закрыла она за мной дверь.
— Прощай, отец! — сказал я почтовому ящику, точно слова мои, прощальные строки, могли сохраниться в нем. — Когда я досаждал тебе, отец, не в тебе вовсе было дело. Ты был тут совершенно ни при чем. И когда ты мне досаждал, отец, не во мне было дело. Нет, не во мне.
— Прощай, отец! — сказал я медной табличке с именем отца и долго тер ее носовым платком, пока имя опять не заблестело…
Да, отец тоже устраивал себе игры. Разве взрослые играют? Отец играл, уносясь далеко, очень далеко. Он играл в земледельца, которым ему очень хотелось быть. Расхаживая по столовой, он с улыбкой разглядывал ковер: то была добрая тучная земля, а на обоях зеленели виноградники… «Пооригинальничать захотелось парню, только и всего», — словно откуда-то издалека услышал я отцовский голос.
Потом он сердито пропыхтел: «У меня в глазах темнеет, как только я вспомню про Гуго!» — «Вот видишь, какой ты!» — рассеянно бросила мама. «Ты тоже хороша», — прогудел отец знакомым голосом лесоруба. «Преданная душа», — вспомнила мама о Христине, словно чувствовала за собой какую-то вину. Так отец и мама говорили во мне. «Пооригинальничать захотелось», — я насторожился.
Мне вдруг показалось, что отец позвал меня: я почувствовал легкое головокружение и ухватился за перила, как ухватился за трос отец во время нашей горной вылазки.
Нет, мама не сказала: «Я тебе не мать». Она стояла где-то далеко на покинутой мною земле, в полосе света, и была на моей стороне.
— Внимание! Смирно! — скомандовал Руки-по-Швам и окинул взглядом свою рать, выстроившуюся по обеим сторонам лестницы. — Мы устроим ему такое прощание, что он до конца дней своих будет о нас помнить! Вольно!
И каждый на свой лад начал вольничать. Я стал соображать, нельзя ли выбраться на улицу другим путем, но в нашей квартире не было черного хода, а бегство по крышам… чердак заперт, и Христине, у которой хранится ключ, было строго-настрого наказано не давать его никому, кроме барина. Мне оставалось либо не сдаваться и идти вперед, либо вернуться к старой жизни. Руки-по-Швам кивнул на звонок, указывая мне путь к возвращению; при этом он радушно улыбался, он улыбался мне в последний раз. Лестница пугала и страшила.
— Предупреждаю, — скрипела она, — не спускайся по мне! Я веду в пропасть!
В подвал ты ведешь, не хвастай; если я сойду по тебе до конца, то попаду в подвал. Я вспомнил, как, бывало, сбегал по ней в несколько прыжков, мы жили на втором этаже, это был только один марш, и вся-то она, как ни важничает сейчас, состоит не более чем из пятидесяти ступенек. И я начал спускаться между шпалерами, выстроившимися по обеим сторонам лестницы. Учитель Голь стоял на самом верху, он хотел так проучить меня на прощание, чтобы я его долго помнил, и взмахнул розгой. Но так как я все-таки вышел из того возраста, когда учат розгой, он подал ею знак всем стоявшим ниже: «Бейте его, бейте его. Задайте ему, этому неблагодарному ученику, основательную трепку!» Тем временем обер-пострат дохнул на меня одним из своих самых скверных запахов, а когда я с отвращением отшатнулся, голова моя попала прямо в руки директору Ферчу; он тотчас же хмыкнул «гм-гм» и попытался прибегнуть к своему испытанному методу расправы. Я вцепился в его густые усы, я дергал и трепал их до тех пор, пока его изувеченная рука не запросила пощады и не спряталась за спиной. Я еще был силен, как ни старались выступившие теперь на сцену Малодушный и Трус заставить меня струсить и смалодушничать.
— Хи-хи, — заливался кто-то мне навстречу, старый товарищ отца оказался обладателем такого трескучего голоса, что я в ужасе поднялся на одну ступеньку. Они вольничали вовсю. Из нижних рядов выскочил следователь и со словами: «Молодой человек, молодой человек!» — поспешил вверх по лестнице, тыча в меня остро заточенным карандашом и тесня брюхом, на котором болтался корпорантский значок.
— Дайте нужные нам показания! — гремело Пивное брюхо. — Ваш глубокоуважаемый отец уже сообщил нам все, что мы хотели, о ваших милейших господах социалистах!
Они нападали на меня со всех сторон. Бил меня и господин Штеге, председатель ферейна «Водный спорт», и тренер Штерн — оба злились на меня за то, что я попрал честь ферейна, а Играющий в войну — за то, что я больше не играю в войну. Предатель — за то, что я никого не предаю больше. Рыцарь печального образа и Юный самоубийца пришли в такую ярость при моем появлении, что забыли: первый — о своем печальном образе, второй — о намерении покончить жизнь самоубийством — и набросились на меня с кулаками. Я оборонялся как мог, Едва я, отбиваясь, сходил на следующую ступеньку, как все стоящие у меня за спиной тянули меня к себе, а те, кто стоял ниже, подталкивали вверх. Мне вовек не удалось бы выбраться на волю, тем более что Руки-по-Швам поставил у подъезда Фека, Фрейшлага, Крейбиха, Палача и Кадета, до которых еще не дошла очередь вольничать. Вдобавок ко всему я мог действовать только одной рукой, в другой у меня был чемоданчик. Вдруг появился Куник. Подстрекаемый Грубошерстным пальто, Куник засучил рукава рубашки и грозил мне своим мощным кулаком, к тому же вооруженным еще и зубчатым кастетом… Никого вокруг, кроме разъяренных врагов, преграждавших мне путь к Стойкой жизни… Хлоп, хлоп, хлоп — надвигался на меня град картечи, и чей-то голос говорил: «До сих пор он всегда…» «Наедался досыта, наедался досыта», — подхватывал хор голосов; и снова выделился один голос: «Нет ли у вас…» «Пяти пфеннигов, пяти пфеннигов, прошу вас. Пять пфеннигов, прошу вас!» — вопили все хором, подражая моему голосу. Видно, я вслух позвал на помощь, хотя сам не сознавал этого: внизу у подъезда послышался шум свалки, чердачная дверь с грохотом распахнулась, и оттуда кто-то кинулся вниз по лестнице. Раздались голоса:
— Мы идем! Мы идем!
Я увидел табличку, похожую на указатель, который стоял в Зейлинге по пути в горы, но только стрелка указывала вниз по лестнице, а надпись гласила: «Путь на волю, или Тропа счастья». Ни протяжение пути, ни время, требуемое на то, чтобы пройти его, обозначены не были… Вслед за тем я услышал, как Неустанный вопрошатель, пробивший своими вопросами уже не одну гору лжи, вступил в ожесточенный спор с Лжецом и заставил его, распространявшего обо мне ужасную ложь, замолчать. Украдкой читающий книги и Дирижер схватили Болвана, которому было поручено оболванить меня и который назойливо бубнил мне в уши:
— Есть парадные лестницы и черные лестницы, есть винтовые лестницы и пожарные лестницы, но эта лестница, как вы, бесстрашный Лестничный альпинист, имели возможность убедиться, совершенно особая, взбесившаяся лестница, вышедшая из всякого повиновения. Она не знает никакого выхода на волю и только раздает направо и налево чувствительные тумаки… Скверный лестничный анекдот, не правда ли?
Блуждающий по аду проложил себе дорогу ко мне и стал рядом: охраняя меня, он взял меня за руку и повел. Многие Страшные образины утратили свой страшный вид, мне показалось, что все они перекочевали сюда из паноптикума. Неустанный вопрошатель продолжал спрашивать и такие вопросы задавал доктору Гоху, который пришел сюда, чтобы приговорить меня к смертной казни за мои неразрешимые комплексы, что этот Нюхатель стал поспешно массировать себе мозг кокаином и отменил смертный приговор. Отважный Глашатай правды сказал Анархисту всю правду, и тот, пристыженный, отступил и даже извинился: он, мол, не имел представления, в какое общество попал.