— Возьмите меня с собой,— тихо говорит она.
— Адресуйтесь к Данте, у него были здоровые нервы и легкие.
Он хочет пройти дальше, но женщина ловит его за руку.
— Послушайте... Я не ела три дня!..
— Вы хорошая христианка, если соблюдаете посты.
Вот газовый фонарь принял их в круг своего света.
Богданович повернулся к женщине, и кровь толчками прилила к лицу.
— Вероника!
Фонарь бросал на лицо молочный свет, лицо было бледное, без теней, без румянца, губы тоже, казались белыми, бескровными. Она вскрикнула и в изнеможении опустилась на тротуар. Он поднял ее. Руки дрожали, тело пронизывал холод. Сердце билось настолько гулко, что, казалось, вот-вот не выдержит грудная клетка. И молчали. Молчание продолжалось, наверное, несколько минут, а было такое чувство, что проходят часы. Извозчик, проезжая, остановил свой фаэтон: «На Веселую? Тридцать копеек». Подвыпивший военный подошел, козырнул и, икая, попросил прощения. Все это вернуло Максима к действительности, и до слуха опять долетели обрывки смеха, песни, музыка. Старый сентиментальный вальс... Будто ничего этого на свете и не было — ни голодной бездомной девушки, ни беженцев, ни близкого фронта, ни калек, ни смерти, ни ужасов! Богданович торопливо начал шарить в карманах, но в руки попадается только мелочь — серебряные монетки. Он собрал их все — набралось рубля два. Этого было очень мало, до смешного мало! Пальцами он нащупал часы, отцепил их и вместе с монетками положил ей в руку.
— Вот... А завтра приходите в комитет, там помогут. Я сделаю все... Приходите, слышите?
Девушка тихо плакала.
И снова был день. Жизнь в переполненном людьми городе шла своим чередом. Возникали торговые фирмы, заключались контракты, наживались капиталы, капиталы гибли. Каждый публичный дом стал биржей и казино.
В синагогах решались коммерческие вопросы, в церквах назначались встречи и бракосочетания — на рынках. Повысился спрос на наркотики. За вино платили большие деньги. И вино лилось рекой. Шестнадцатилетние шли под венец со стариками и торговали своей совестью. Торговали всем: тухлым мясом, сапогами с картонными каблуками, правом не идти на войну, будущими министерскими креслами и телом. Кипели человеческие толпы, переливались из одной улицы в другую, с площади на площадь, с рынка на рынок, наполняя воздух разноголосым говором, бранью, хохотом, воплями, звоном колоколов и неотвязными — «Подайте, Христа ради, калеке несчастному...» Обрубок человека путался под ногами, и на его грязной рубахе блестел Георгиевский крест...
И снова был день, и девушка в комитет не пришла. Богданович сидел молча и ждал. Не дождался... Пошел бродить по городу, заглядывая в каждый заезжий дом. Дни и ночи ходил по улицам, не замечая ни тесноты, ни шума, тратя последние силы. Однажды, остановившись на площади, он почувствовав страшную усталость. Опустился на лавочку. День был жаркий, парило. Воротник резал шею. Дышать от этого было тяжело. Не стоило садиться на солнце, но и с места стронуться не было сил.
Перед ним лежала площадь, по серому булыжнику скользили тени фаэтонов, колес, лошадей — туда-сюда, в разных направлениях. Внимание настолько ослабло, что, кроме этих теней, он ничего не воспринимал — ни цвета, ни звуков.
И вспомнилось ему, как в предыдущий приезд,— тогда он был здоровым,— пошли они с Купалой в поле. Оно лежало перед ними все в цветах, Чудесный пестрый ковер, по которому проплывали тени облаков и птиц. Поэты легли среди цветов, а над ними было небо, синее, в белых облачках. Купала рассказывал о том, какая тяга в белорусской деревне к белорусской книге, каким успехом пользуется газета. А потом Купала читал. Какие это были стихи! Богданович хорошо понимал, что Купала — лидер. Его произведения были кусками жизни, тяжелого горемычного житья, немного грустные временами, но большей частью с солнечной надеждой. Было приятно, что Купала ценит его отзывы и замечания, верит его искреннему увлечению этими величаво-скупыми стихами. И тогда впервые,— настолько сильными были чувства, вызванные стихами Купалы,— Богданович понял, что надо, обязательно надо бросить свою уюткую комнату, остаться здесь, в Беларуси, чтобы слушать биение ее сердца...
Движение теней на площади прекратилось.
Это остановило усталую поступь мыслей и заставило переключить внимание на окружающее.
Вот что увидел он.
От собора, пересекая площадь, шло человек двадцать солдат, в накинутых на плечи шинелях, без ремней, небритых, грязных, а вокруг этих двадцати вышагивал вдвое больший конвой, вооруженный, молчаливый, и его шаги раздавались барабанной россыпью. Немного в стороне шел офицер, тщательно побритый, весь какой-то блестящий. Столпились, заволновались пешеходы, женщины пытались передать деньги, но офицер деликатно просил не подходить близко. Он сказал что-то еще, и слова его полетели из уст в уста, от пешехода к пешеходу, полетели, как воронье, и наконец долетели до Богдановича: