— Да, это так,— лицо у чиновника кислое, и по нему нельзя понять, верит он в то, что это будет действительно так, или нет,— но сознание того, что где-то рядом война... Потом эти беженцы, дезертиры, пленные... Нет, мы передумали. Мы решили поехать на дачу...
Дама в черном одеянии вдруг достает черный узорчатый платок, прикладывает его к глазам, не поднимая вуали, и плечи у дамы начинают вздрагивать. Богданович сидит напротив нее, он понимает, что надо подать стакан воды, но сделать этого не может. Странная скованность во всех членах, странное безразличие к горю этой женщины.
— Мы...— всхлипывает женщина, и на минуту стихает чмоканье, жевание, глотание, облизывание, что до того заполняло вагон.— Мы надеялись привезти Жоржа из госпиталя в свое имение и вот... вот не успели. Представьте себе, он умер в госпитале, среди солдат, в смраде, в паразитах...
— А вы уверены,— вдруг спрашивает Богданович, и розовые пятна вспыхивают на его щеках,— вы уверены, что умирать на белой простыни, среди фиалок и ландышей, даже под соловьиные пересвисты — легче ?
— Но паразиты, гной, кровь,— всхлипывает женщина, и все недоуменно смотрят на бледного и дерзкого молодого человека. Смотрят и видят, что в темных глазах его — огни, а яркие, слишком яркие губы кривятся в усмешке.
— Вы не уважаете материнского горя,— басовито говорит похожая на каланчу женщина в шляпе, лиловые ленты которой сплетены в форме индийской пагоды.
— Наоборот,— сразу же отвечает Богданович. — Мне очень тяжело от того, что тысячи матерей даже не могут найти могил своих сыновей. Эти могилы занесены снегами в Пруссии, в Мазурских болотах, в Галиции...
— Они погибли за отчизну,— прерывает его чиновник.
— Так утешьте этим даму. А вы хлопочете о приобретении имения,— вместе с кашлем вырывается хриплый крик,— вы хлопочете о том, куда выгоднее вложить сорок тысяч, боясь, что завтра эти тысячи еще больше упадут в цене...
— Молодой человек!..
Но он уже не слушает. Он берет свой баульчик и идет, нет, не идет, а бежит из вагона. Злость и отвращение душат его. В тамбуре он задерживается. А когда поезд останавливается на какой-то станции, переходит в другой вагон.
Оказалось, это вагон третьего класса, переполненный мелким людом, солдатами, крестьянами. А на верхних полках сидят по несколько человек, свесив ноги и едва не касаясь этими ногами голов тех, кто сидит внизу. Разутые сапоги с засохшей грязью, лапти, опорки, а вот пустая штанина, перевязанная розовой лентой... Крестьянин, сидевший на мешке, молча подвинулся и дал ему место у окна. Богданович поставил на пол баульчик и присел на него. И тут начался кашель... Крестьянин поддерживал Богдановича за плечи, женщина в домотканом жакете и в большом платке на плечах держала перед ним жестяной чайник, а на ладони... на ладони — розовый леденец. Зачем леденец?. Богданович через силу улыбнулся, но вышла не улыбка, а гримаса боли.
— Как скрутило хлопца,— сказал кто-то сверху.— Его надо положить.
Нет, нет, его не надо класть, он не будет ложиться, от этого еще хуже. Кто, что развеет на этот раз «темное лихо»? И вместе е кашлем, со стоном, с хрипом он выдавил из себя такие слова:
— Не беспокойтесь, не надо, пройдет, все пройдет. Лучше подумайте о горе, о том народном горе, которое царит на нашей земле. Вот хватит ли сил вынести его, это горе?..
«Помирает»,— подумала женщина. «Шутник или сумасшедший?» — мелькнуло в голове безногого. «Добрый человек, правду говорит»,— вздохнул крестьянин и вспомнил трех своих сыновей, на которых пришла похоронная. «Социалист, чахотку, должно быть, в остроге нажил»,— догадался маленький еврей и при этом потрогал черный картуз на голове. «Умрет»,— решила женщина и сунула в карман розовый леденец.
Нет, он не умер. Он одолел смерть, как бывало не раз и раньше. Однако он долго не мог говорить — только слушал. После припадка все стали относиться к нему как-то особенно доверительно, рассказывали о своих заботах. И из этих рассказов вставало перед ним народное горе — молчаливое, серое, неотвратимое, тяжкое и давящее своей тяжестью горе.
А за окнами была уже Беларусь — узкие песчаные полоски, пригорки с соснами, дикая груша среди поля, соломенные крыши... «Край мой родны! Як выкляты богам,— столькі ты зносіш няволі!..»
ІІІ
Недалеко от Минска поезд вдруг остановился. Богданович, прихватив свой баульчик, почему-то вышел из вагона. Поезд стоял перед опущенным шлагбаумом. Железную дорогу перерезал большак, и по нему, казалось, бесконечной вереницей тянулись телеги, люди, привязанные к возам коровы. Люди шли большей частью по обочинам дороги. А на телегах лежал их скарб — кожухи, клетки с курами и поросятами, узлы е одеждой, мешки с мукой, рундуки. На узлах и мешках сидели дети, женщины. Лощади устали, да среди них было мало сытых, все больше кожа да кости. Люди шли в лаптях, в разных обносках, многие были босые. А дорога — месиво весенней грязи, которая уже не замерзала и ночью. А над дорогой висело серое, все в тучах небо, вокруг, частью вспаханные, виднелись серые полоски, бор на горизонте тоже, казалось, был присыпан серой ватой. Лица у всех были усталые, серые, точно закопченные дымом. По белорусской дороге шло народное горе.