Выбрать главу

Но Богданович не сдается. А тут еще и кашель — Бог­данович, обессиленный, опускается на диван. Черт знает что — всю дорогу было так славно, он километров сорок прошел пешком, и ничего, а здесь...

— Нет, нет, поцелуемся при прощании, а сейчас не надо. Зачем я шел пешком? Я не мог, я не имел права... Разве имеем мы право ездить, пользоваться достижениями цивилизации, когда сотни, тысячи людей, потеряв жилье, месят дороги усталыми ногами, когда ноги эти замерзают, мокнут, покрываются язвами?.. Подумай, Ясакар, как это ужасно! — И он кашляет, снова кашляет...

— Полежи, Максим Адамович,— озабоченно говорит хозяин.— Пополудничаем. Что ж вы ничего не попробо­вали?

Из соседней комнаты доносится голос сестры — в нем слышится и брезгливость, и ирония, и оскорбленное до­стоинство:

— Может, я невкусно готовлю!

Снова болезненная улыбка кривит лицо. Плавник смотрит на это лицо и думает, какая жестокая болезнь — ча­хотка, как мало осталось от этого молодого человека...

— Это мое утешение — моя болезнь,— наклоняет свою каштановую голову Богданович.— Я как подумаю, что де­сятки людей гибнут в окопах и гибнут бессмысленно, так мне оттого легче, что страдаю и я... Нет, нет! — останав­ливает он хозяина.— В чай не надо сахару. Не надо! Мне довелось видеть мальчонку очень худенького. Он с таким смаком ел черствый хлеб, просто хлеб, Ясакар!..

Хозяин несмело пожимает плечами.

— Не стоит преувеличивать, Максим Адамович... Это же...

Вечером собираются гости. Они пришли приветство­вать поэта, но тот все время ловит на себе озабоченные взгляды, замечает, что присутствующие как-то очень осто­рожны в обращении с ним, и становится хмурым, злым, замкнутым. Его просят читать, но он категорически отка­зывается. Нет, нет, он привез рукопись. Думал в Вильно печатать, а теперь это невозможно. Хотя, с другой сторо­ны, и к лучшему: все, все надо переработать, переиначить многое, написать наново. О страданиях человеческих, о народном горе. Вот он только отдохнет и начнет работать, работать...

А ночью он приходит к Бядуле, придвигает к кровати стул, на коленях раскладывает рукопись новой книги.

— Я вот думаю, что дело белорусской культуры скоро станет делом самых широких народных масс. Вот, смотри, Ясакар, что выходит... Уже и других наций люди присо­единяются к этому течению... Вот ты фигура символиче­ская. Еврей... А сколько таких, которые могли бы пойти к полякам?.. И деятелями русской культуры многим было бы лучше быть... Но в них просыпается совесть. А поче­му? Потому, что просыпается народ и за этим народом бу­дущее.

— Нельзя же это объяснять выгодой!

Богданович совсем низко опускает над ним лицо.

— Ты меня не понимаешь. Так много мыслей, что их трудно высказать. Я говорю о диапазоне. Понимаешь? Вот брось камень в воду, пойдут круги, все более широ­кие, более широкие...— И вдруг перешел на шепот, хриплый и быстрый: — Только я временами боюсь, что сде­ланное будет похоронено под пеплом этой войны, она сно­ва может отбросить наш народ в своем развитии назад...

— Наоборот,— тут уже Бядуля не выдерживает и при­поднимается, садится на кровати.— В такие страшные времена, как война, угнетенный народ и подымает свой голос. Да война и не может продолжаться долго, народы кончат ее, и тогда на полную мощь зазвучит наша лира...

Глаза Богдановича наполнились глубокой тоской.

— Боюсь, что это будет нескоро. Мне не дожить.

Он встал со стула. Листки рукописи полетели на пол, и в тишине будто послышался шелест опадающих листь­ев... Тень от Максимовой фигуры упала на стелу, передви­нулась на потолок. Тень напоминала фантастическую пти­цу. Птица взмахнула крыльями. Шагая взад и вперед и размахивая руками, он слушал Бядулю, и все же не со­гласился:

— Нет, нет... не хватит силы, чтобы дождаться. Вот Купале я завидую. Он — с народом, и у него много силы, он дождется. И ты дождешься. А я — нет,— потом трях­нул головой, будто отгоняя мысли.— Так я хоть книжку в наследство оставлю. Может, и она приблизит время, когда белорусская культура выйдет на широкое поле. Может, лет через тридцать ее и будут читать. Ну, спи, я пойду.

И он сидел до рассвета.

Утро наступало зябкое и прозрачное.

Не один и не два перечеркнутых листка упали на пол.

Только когда совсем развиднело, он, не раздеваясь, лег и забылся в тяжелом сне. Серое небо, и под ним — бесконечная дорога... вязкая грязь облепила колеса... а одно из них увязло... Воз тяжелый, а ему, Богдановичу, надо помочь, чтобы воз стронулся с места... на сундуке, что стоит на возу, сидит девушка и читает книжку... Де­вушка хочет слезть и помочь... нет, нет, не надо, он не хочет, он сильный, ему только двадцать пять лет... всего двадцать пять лет!