Томас сел на скамью в тени памятника свободы. Он понимал, что в таком виде идти к Костову не следует. Надо позвонить, сказать: «Я совсем раскис, очень сожалею, сердечны поздрави, сердечные приветы, желаю успеха, до вишдане, до свидания», — а самому пойти домой, принять холодный душ. Но у него не было сил, он и впрямь раскис.
Он встал, поднялся по ступеням, прошел мимо памятника по нижней ступеньке пьедестала, мимо гимназии имени Димитрова, у ворот которой сидела старуха, зажав между коленями корзину с семечками: «Едри печени, едри печени», — выпил у киоска стакан лимонаду, холодного как лед, попросил еще стакан и направился к одноэтажному белому дому на улице Сан-Стефано.
Костов все время ждал, что немец-учитель явится к нему без приглашения.
«Ты, верно, воображаешь, что ко всем прочим привилегиям пользуешься еще и привилегией бездельничать?»
Было ошибкой промолчать, притвориться, будто ничего не знаешь или считаешь ниже своего достоинства вмешиваться. Эта реплика, если говорить по совести, ударила так, что болит и сегодня. Почему же он не приходит? Не скажет прямо в лицо то, что сказал перед всем классом? И хватило же духу! Или наглости?
«Если ты заговоришь про это с товарищем Марулой, я тебе больше ничего не буду рассказывать».
Мальчик умел грозить. Но он волен воспринимать случившееся так, как воспринял.
Костов подошел к письменному столу, вскрыл пачку «Родопи».
Врач запретил ему курить, а он курит непрерывно. Если суждено заработать инфаркт, все равно никуда не денешься.
Позвонил секретарь окружкома. Надо сегодня же вечером съездить в Варовград.
Вечно в этом Варовграде что-то случается. Но с Марулой поговорить тоже надо. Пусть не надеется улизнуть без разговора.
Слишком много понимания потребовал он от Николая. Откуда мальчику знать, что испытывала его мать в Стара Планине, когда родила его среди зимы, в партизанском укрытии, дрожа от страха, что он не выживет? И было ошибкой, разумеется, уступив настоятельным просьбам матери, оставить мальчика дома, здесь, в Бурте. Надо было не отдавать его в языковую гимназию, а отправить в Стару Загору, в политехникум.
«Если ты отдашь меня в гимназию, а не в техникум, я не буду заниматься».
«И останешься на второй год?»
«Да».
Теперь Николай неуклонно стремится к достижению поставленной цели — остаться на второй год. Но пока это не удалось ему ни разу.
А почему, собственно?
Берто как раз хотел вставать, но тут позвонил Франц. Дома ли он. Дурацкий вопрос. Не собирается ли уходить. Нет, то есть да, у него свидание с Бербель. «Блондиночка от Некермана?» — «Нет, эту я уступаю самому Некерману. Рыжая, из «Источника». — «А до тех пор?» — «Хорошо, приезжай».
С Францем легко ладить. А главное, он единственный разумный человек у них в классе, вот только его дурь католическая. Каждому свое. Когда Берто приехал сюда из Дрездена, они перевели его в младший класс, из-за чертовой латыни и английского, это его-то, «известного политического беженца, жертву тоталитарного режима». Русский язык здесь никого не интересовал. Класс оказался слишком глуп для него, слишком примитивен. Его место в старшем.
— А ну, Берто, переведите нам: «Gallia est omnis divisa in partes tres…»[2]
— Я занимался в потоке «Б».
— Где, где?
— Я говорю, что занимался в группе «Б».
— Что за вздор? В каком еще потоке «Б»? Хотел бы я знать, чем вы занимались в зоне, если не можете даже переводить Цезаря?
Это ж надо, именно латынь и обществоведение ведет Штойбнер. Потеха.
«Вы мне тут пропаганду не разводите!»
Он, Берто, — и пропаганда. Он, который спросил отца еще в Дрездене: «Когда же мы смоемся?» Это ему Штойбнер говорит: «Пропаганда на жаргоне СНМ», нет, как это он сказал — «На жаргоне саксонских синерубашечников». А все почему? Потому что Берто назло Штойбнеру говорит не «зона», а ГДР. Берто сам от себя не ожидал такой прыти. Просто Штойбнер раздражал его, действовал ему на нервы своими вечными подковырками:
«Где это вас так научили, уж не в зоне ли?»
Ей-богу, такой Штойбнер может даже из него, Берто, сделать приверженца «зоны».
«Ваши остроты, господин Штойбнер, страдают одним недостатком: они повторяются».
Ну и, конечно, выговор.
У родителей Берто была собственная вилла на Дюрерштрассе, возле Северного кладбища. Франц не собирался к Берто. Эту мысль подал ему патер. Надо же чем-то заняться до вечера, и сходить к Берто — это, пожалуй, лучше всего. Франц не мог бы точно объяснить, почему его так тянет к Берто. В Берто была для него новизна, какая-то будоражащая новизна, и Франц вовлек его в свою игру. Как ни крути — это игра, безумная, но игра, акробатика ума, продукт фантазии. Франц не знал, когда началась эта игра. У нее и не было начала — определенного дня, определенного часа, — просто вдруг все слилось воедино и затянуло его с головой.