Ничего не поделаешь, пришлось Францу остаться. А ведь играл он прескверно, изображал для Берто спарринг-партнера, продувал партию за партией. Вдруг ему показалось, что для Берто — все игра. Меняются только стороны. Минуту назад он сказал: «Само собой, я тоже еврей», а недели две назад в споре сказал тем же тоном: «В конце концов, евреи сами виноваты, если к ним всюду относятся с предубеждением. Слишком они любят плакаться». Берто сразу подлаживается под своего партнера. Белые начинают, черные делают ответный ход. Мат, и все снова прекрасно. Штойбнер ходит с «зоны». Берто — о ГДР и сам атакует: «Штойбнер и тоталитарный режим», а Франца посылает гонцом: «Господин директор, я очень вас прошу, верните газету». Партия отложена с преимуществом у Штойбнера.
— В дом идти незачем, — сказал Берто, — мы перенесли стол в подвал.
Он попробовал рукоять одной ракетки, остался чем-то недоволен, взял другую. Франц выбирал недолго. Он одинаково плохо играл любой ракеткой, примитивная оборона, четыре пальца, на рукояти, оставленный большой прижат к тыльной стороне ракетки. Берто посылал резкие крученые мячи и, когда Франц высоко отбивал, сухо швырял их на крышку стола.
— Отойди подальше от стола, — сказал он, — что ты приклеился к доске?
Во время перерыва между первой и второй игрой, когда Франц, насквозь пропотев, отбросил на стул пуловер, Берто спросил без видимой связи:
— У Мари сегодня вечер. Пойдешь?
— А меня не приглашали.
— Пойдешь со мной. Знаешь, кто там будет? Штойбнерова дочка.
— Вот уж не интересуюсь.
— А я — да. Помереть можно от смеха. Павианова дочка и я. Тут он у меня запрыгает. Ну, поехали дальше.
И он снова ввел мячик в игру.
Партию против Штойбнера Берто выиграет и сам, подумал Франц. Не нужен ему ни я, ни «Дисципулус». Каждый ведет свою борьбу в одиночку.
Эту партию Франц продул со счетом двадцать один — пять, выбился из сил и решил откланяться.
— Может, все-таки пойдем? — сказал ему Берто на прощание.
Зачем, подумал Франц, дойдя до калитки, оглянулся и увидел, как улыбается и машет ему вслед Берто.
Томас почувствовал сдержанность этой женщины. Ее молчание лишало его уверенности. Она доставала ему до плеча, не больше, и рядом с ним казалась еще стройней и изящней. В светлой передней бросались в глаза ее тонкие седые волосы, которые она, на его взгляд, больше, чем нужно, подкрасила лиловым. Она все время отворачивала влево свое узкое, сильно напудренное лицо армянки. Стоило Томасу повернуться, она повторяла его движение. Томас был рад, когда наконец пришел Костов, Костов ничем не напоминал первого человека в округе, он скорее походил на дровосека или филолога или на обоих сразу. Словом, лицо не соответствовало телу или тело — лицу.
— Честито.
Поздравление с наградой.
— Спасибо.
«Не придуривайся! Будто я не знаю, что обязан этим орденом тебе. Ну и хитрец же ты, Костов».
— А мы-то надеялись, что вы доведете свой класс до выпуска.
— Тоска по родине, — улыбнулся Томас, и Костов с ответной улыбкой предложил ему кресло.
— Вы довольны?
— Прекрасная страна.
Жена Костова налила ему в рюмку коньяк. Он так рьяно начал отнекиваться, что опрокинул ее. Было неприятно, больше всего, пожалуй, что Костова начала извиняться — она-де так неудачно поставила рюмку.
— Пустяки, — сказал Костов. — Вы завтра летите?
Спросил, хотя и сам прекрасно знал, что завтра.
— Да, первым рейсом.
— Очень сожалею.
Томас взглянул на Костова: бледные губы, высокий лоб, рассеченный тремя тонкими морщинами, надо лбом венчик седых волос. По лицу не угадаешь, зачем он его пригласил. Уж, наверное, не затем, чтобы сожалеть об его отъезде.
Томас взял один из ранних персиков, лежащих в вазе на столе, разрезал пополам еще неподатливую мякоть, и одна половинка тотчас упала на белую скатерть. Костов и его жена сделали вид, будто ничего не заметили. Томас положил разрезанный персик на свою тарелку, но есть не стал.
Он злился, что пришел сюда и сам себя разоблачил, доказал, насколько он пьян — а пьян он был вдребезги. Даже глаза слезились и к горлу подступала дурнота.
— Прекрасный ковер. — Он показал на покрывавший тахту плед козьей шерсти, — Таких мохнатых я еще не видел.
«Еще бы тебе не сожалеть, что я уезжаю. Я должен был влепить твоему сыну неуд. Два года подряд, за каждую четверть по неуду. А я выставил ему тройку, безликую, угодливую тройку».
— Из Чирпана, — сказал Костов, запуская пальцы в мягкую шерсть.
Он уже жалел, что пригласил Томаса. Сегодня этому человеку не быть ни советником, ни противником. Он выпил много больше своих возможностей.