Но Костов парировал и этот выпад.
— Чего вы хотите? — спросил он. — Чтобы я пожаловался педсовету? — Он улыбнулся, он даже не пытался скрыть насмешку. — С помощью педсовета привлечь к ответственности учителей за то, что они относятся к моему мальчику не как к обычному ребенку, а как к сыну первого секретаря? Кстати, не так ли и вы поступали?
Томас промолчал.
— Почему вы своим поведением вынуждаете меня быть ему меньше отцом, чем другие отцы своим детям?
Костов вдруг коротко хохотнул, допил свою рюмку, взглянув на Томаса, покачал головой и залился смехом. Томаса этот смех окончательно сбил с толку, чего Костов не заметил.
— Хочу сделать вам одно признание, товарищ Марула. Меня что-то удерживало от встречи с вами. Я не решался прийти на родительское собрание, чтобы вы не подумали, будто я намерен таким путем пустить в ход свое влияние. Власть против власти. Ваша в данной ситуации была больше.
Томас почувствовал, что Костов хочет придать разговору шутливый оттенок. Не сводите с ума и всех окружающих из-за своих заскоков — вот как следовало его понимать. Но Томас не принял шутку.
— Где кончается объективность и начинается безответственность? — спросил он.
И поскольку теперь промолчал Костов, явно удивленный вопросом, Томас продолжал:
— Пока и поскольку вы являетесь первым секретарем, ваш мальчик все время будет оставаться сыном первого секретаря. Тут нет ничего из ряда вон выходящего, мы сами делаем это из ряда вон выходящим — в силу старых традиций; раболепие и угодничество — это некоторым образом первородный грех человечества. До тех пор, пока мы ограничиваемся тем, что избегаем повода впасть в этот грех, мы едва ли сможем с ним покончить. И кстати, — он вздохнул с некоторым облегчением, — признание за признание: я побывал дома у всех родителей, только у вас нет. Хотите знать причины?
Костов отмахнулся, хотя и не сердито:
— Причины можно найти для всего.
И Томас растерянно:
— Тогда простите.
Первый секретарь изумленно поглядел на него узкими темными глазами. Томас сидел такой беспомощный, такой смущенный и не знал, чем все кончится.
«Прекрасный ковер. Таких мохнатых я еще не видел. Из Чирпана».
Он встал. Скованно, стараясь выдавить из себя улыбку, попрощался с Костовой, которая тоже постаралась улыбнуться.
Костов проводил его до дверей.
— На добир путь, — сказал он. — Счастливого пути.
Франц сел на двадцать четвертый, у собора пересел на семнадцатый, но поехал не до конца, не до западной границы города, а вылез тремя остановками раньше, пробежал через Английский сад, мимо зоопарка, сделал все возможное, чтобы выиграть время, и уже час спустя очутился перед красным кирпичным зданием Камиллианской больницы, так и не решив для себя вопрос, следует ли ему прямо в лицо отцу выпалить: «Мать живет с Гансом». Это привело бы к решению. Значит, указало бы и выход. Наверняка даже. Поскольку тогда делать что-то пришлось бы отцу, а не ему, Францу, чего он до смерти боялся. Торопливо, почти бегом промчался Франц мимо бокового крыла больницы к расположенному севернее хозяйственному корпусу.
Людвиг Гошель устроил свою мастерскую в нижнем этаже, за занавеской у него была спальня, она же молельная, где только и было мебели, что жесткая кровать да стул, выскобленный добела стол да распятие.
Только это и было потребно Людвигу Гошелю, если прибавить сюда воспоминания, чтобы он мог жить, подбивая подметки святым отцам, всем довольный, дурачок во Христе, как сострил зять Ганс, и его острота, несомненно, достигла ушей отца, вызвав в ответ лишь улыбку с высоты воспоминаний и знания, что и ему здесь, и другим людям нечего ожидать, кроме смерти.
Людвиг Гошель сидел на треногой табуретке. Он не поднял глаз от работы, когда вошел Франц. Тех, кто приходил к нему, он узнавал по обуви: патера Обера — по стоптанным черным полуботинкам, патера Доминика — по сандалиям, коричневым, узким, всегда до блеска начищенным. А кроме святых отцов, к нему в мастерскую почти никто не заглядывал. Франц — изредка. Анна не была вот уже полгода.
Франц сел на табуретку по другую сторону стола, сидел молча, как и старик — тот взял за зеленый козырек висящую над столом лампу и притянул ее поближе к себе.
Франц ощутил во рту привкус глины, кожи и сапожного вара.
На небольшом столе горой громоздились мужские башмаки. Посредине на деревянном бруске стояла бутылка в виде мадонны. Сувенир из Лурда, его привезла оттуда мать.
«Твой старик либо глуп, либо один из немногих мудрецов двадцатого века, можешь выбрать, что тебе больше нравится».