Макс взял руку стоящего рядом Франца и пожал ее, но мальчик не ответил на пожатие.
«Ты здесь, Франц, но ты к нам не вернулся. Ты как мертвец среди нас. Тело твое здесь, но душа и мысли далеко».
Макс повернул голову и взглянул на Франца. Тот не сводил глаз с укрытого цветами гроба, который покоился на двух досках, переброшенных через вырытую могилу.
Патер дал мертвой последнее благословение и окропил ее святой водой. Мужчины подошли к могиле, чтобы опустить туда гроб. Упершись ногами в комья глинистой земли, они медленно выпускали из сжатых рук широкие лямки. Requiescat in pace[21].
Франц вырвал свою руку из дядиной и отошел. Вереница дефилирующих мимо разверстой могилы — троекратное посыпание ее землей, несколько секунд отмеренной задумчивости, рукопожатие и неразборчивые слова, долженствующие изображать соболезнование, — он не мог это вынести. Скорбь, любопытство, лицемерие — на всех лицах одно выражение, казалось ему.
Что о нем подумают, его не волновало. Он хотел остаться один.
«У меня умерла мать».
Этим он отгородился, этим отбивал всякую попытку подойти ближе. Начиная с Халленбаха. Он сделал то, что ему оставалось, он в ту же ночь, после телеграммы, уложил свои вещи.
«К чему тебе столько вещей? Так долго мы все равно не сможем остаться».
«Ты тоже едешь?»
«Разумеется».
И только когда дядя Томас сказал это, Франц понял, что предпочел бы уехать без него. Почему — он и сам не знал. Может, потому, что хотел один вернуться туда, откуда пришел. Ему казалось, что дядя Томас главным образом ради него едет в Лоенхаген, чтобы целым и невредимым вернуть его после похорон в лоно социализма. Все в нем восставало против этой ненужной заботливости. То, что ему предстояло сделать, он хотел сделать один. Не осталось моста, через который можно ходить туда и обратно по собственной прихоти. Необратимой, как смерть матери, стала необходимость высказаться за одно или за другое, за «здесь» или за «там».
«Знаешь, Франц, если всю жизнь пролежать в ящичке до востребования, дожидаясь, когда разрешат перейти из одной эпохи в другую, можно потерять и свой человеческий характер и свою человеческую ценность».
Это сказал ему дядя Томас в вагоне скорого поезда, когда они вдвоем стояли в коридоре.
«Так вот почему ты потащился за мной».
«Почти все важное в своей жизни я проделывал дважды, сперва неправильно, потом правильно. Таким способом можно проморгать всю жизнь. Ибо времени, нам отпущенного, не хватает на столь сложный путь. И поэтому каждому из нас потребен опыт других людей да еще немного доброй воли и доверия».
Удалившись от могилы, Франц вышел в широкую тополевую аллею. Небо над ним протянулось голубой дорогой, широкой, как аллея. Солнце захватило небеса в безраздельное пользование и оделило своим теплом решительно все — могилы, тропинки, тополя, голоса птиц, прощание. Франц осознал: ничто не повторяется, а жизнь — это непрерывное прощание. Здесь и там. Жизнь перестала быть для него игрой, попыткой, приключением, вызовом.
«Я эти фокусы знаю, служка».
«Ничего ты не знаешь, Берто».
«Не будь обезьяной, служка».
«Метаморфоза, естественная для гомо сапиенс. Социализм победит».
«Ай да служка. Разве что с помощью Неккермана».
«Помяни мое слово, архангелы еще будут петь „Интернационал“».
«Я тебе сколько раз говорил: подвергни себя психоанализу».
«Знаешь, Берто, у твоих острот есть один недостаток: они повторяются».
Уклоняться далее было невозможно. Сегодня вечером Томас уезжал в Халленбах, и Францу надлежало принять решение.
Он остановился, еще раз поглядел на березу, под которой лежала его мать. Почему ты это сделала? — подумал он. И еще он подумал: а что ей оставалось делать, чтобы сберечь хоть остатки достоинства? Только одно он не мог ей простить, ни живой, ни мертвой: как она могла связаться с этим мелким, ничтожным человеком и даже продать ему свою дочь? Жаль, что ей не суждено услышать, как рьяно этот тип заверяет всех и каждого, что он ни капельки не виноват.
«Понимаешь, Франц, я сказал ей, что вернусь в десять, но ты ведь знаешь, как иногда получается…»
«Ты не вернулся?»
«Нет, не мог же я знать, что она…»
«Что не мог?»
«Ну, знать, что она так поступит».
Францу подумалось, что в глубине души Ганс рад-радехонек избавиться от нее. Конечно, если на нем де останется пятна.
«Я не виноват».
С души воротит от этих заверений.
«Тебе неловко, я понимаю, тебе до чертиков неловко. Люди всякое говорят».