— Ваши газеты лишили меня этой возможности. Они так сумели использовать прочитанную мной лекцию, что я принес больше вреда, чем пользы, прогрессивным кругам нашей церкви.
— Какой прок в прогрессивности, если она допускает, чтобы губили людей?
— Я мог бы задать тебе тот же вопрос, но уже адресованный вам.
— Ну и задай.
— Оставим этот бесплодный спор. Я хочу рассказать тебе о том, чего никто больше не знает. Незадолго до ареста твой отец был здесь. Он уговаривал меня принять приглашение в Халленбах, начать диалог, человеческий, мировоззренческий, как он выразился, начать разговор между двумя Германиями. Я отказался. Я принял приглашение лишь тогда, когда узнал — кстати, из конфиденциальной беседы с епископом, — что твоего отца арестовали, едва он вышел из моего дома, всего в нескольких кварталах отсюда. Может быть, я более следовал велению сердца, нежели голосу политического благоразумия. Мне дорог твой отец. Я уважаю его.
Рут поняла: он ничего не сделает. Все его слова, по сути, мольба о понимании, которого у нее нет. Он умоляет понять его. Уж лучше бы перестал. Он — известный ученый, богослов и гуманист, он, перед кем она еще совсем недавно, в Халленбахе, чувствовала себя робкой студенткой, которая боится в присутствии профессора ляпнуть что-либо невпопад, — он должен был по крайней мере набраться смелости и откровенно сказать ей: я боюсь. Это было бы постыдно, зато честно.
— Я не хотела причинять тебе неприятности.
Она встала, не допив вино. Макс в замешательстве пытался удержать ее, предложил ей переночевать в его доме.
— Должен же быть какой-нибудь выход, — сказал он. — Давай обдумаем сообща.
Но Рут знала, что он только и будет оправдываться. Покидая его дом, она ничего не испытывала, ничего, кроме огромного разочарования.
В тот же вечер Макс записал в свой дневник слова Тейяра де Шардена:
«Человеческое и христианское все более тяготеют к расхождению. Вот он, великий раскол, угрожающий церкви».
ТРИ БРАТА И СЕСТРА
Они пролетали над Чехословакией. Герберт Марула сидел, глубоко откинувшись в кресле. Руки его тяжело лежали на подлокотниках, проминая мягкую обивку. Спереди переслали записку: данные высоты, температура за бортом, время перелета венгерской и болгарской границы. Герберт внимательно изучил данные, как изучал все, с чем он сталкивался во время полета. Всякий раз, когда ему предоставлялась возможность куда-нибудь слетать, он радовался, почти как ребенок. Потребность наверстать упущенное? Следствие неудовлетворенных желаний?
Герберт улыбнулся своим мыслям.
Он поглядел в иллюминатор мимо правого крыла на белые взбитые облака под самолетом. Когда-то он хотел стать летчиком, он и сейчас мог бы точно назвать час и день, описать место, где он стоял, затерянный в толпе, а рядом хныкал Томас, просился на руки, чтобы тоже хоть что-нибудь увидеть. В тот день, когда поблескивающий на солнце цеппелин проплыл над ними серебряной сигарой, его охватило страстное желание — летать, улететь на свободу. Теперь он подумал: свобода — какое емкое слово! Но бывает ли человек свободен? Какие только желания ни возникают у него, а что он может? Нужны по меньшей мере две жизни. Одной недостаточно. Слишком многое проходит мимо.
Стюардесса протянула на подносе шоколад и сигареты, ответила на взгляд Герберта едва заметным кивком. Что-то в ней напоминало ему Рут, хотя, если присмотреться, сходства не было ни малейшего. У Рут тело кажется хрупким, девичьим, как бы не вполне созревшим. Отчего же стюардесса напомнила Рут? Может быть, ее изящная рука пробудила в нем тоску? Как ни радовал его полет, он не мог избавиться от тревоги. Тревога охватила его в ту самую минуту, когда Рут отправилась на Запад, чтобы повидать отца в тюрьме. Но до отъезда из Халленбаха он не сознавал, что тревожится. Работа и гонка, неизбежная при его роде деятельности, не оставляли времени для мучительных мыслей и чувств. А теперь, в самолете, его охватил самый настоящий страх. Как он ни старался уверить себя, что ей там никто ничего не сделает. Не такие уж они идиоты.
Он пытался удержать ее.
«Ты выбрала неблагоприятное время».
«А когда оно, по-твоему, станет благоприятным?»
Нельзя не согласиться. Рассчитывать приходится скорее на обострение политических противоречий, нежели на их смягчение. Доколе? Эта мысль приводила его в ярость.
«Ваше идиотское стремление единолично представлять Германию — это политическое донкихотство».
Он не мог иначе, он должен был сказать это Максу. Хотя тот и делает вид, будто политика его нисколько не касается, будто она лежит вне круга его интересов.