Франц сам избрал этот день, ибо без уверенности, что он ошибся, а ему очень хотелось ошибиться, он больше не сможет ее видеть.
Однако теперь, когда-предстоял вечер избранного дня, им овладел страх. Его пугало не зрелище, как таковое, не отдельные детали. Он уже свыкся с представлением: тупое, разъяренное лицо зятя Ганса, застигнутого врасплох, мать стыдливо отвернулась, пытаясь укрыться за простыней и телом любовника. В мыслях своих Франц уже все это пережил десяти-, двадцатикратно, реальней, чем наяву. Но до сих пор не было уверенности, была лить догадка. До сих пор он еще мог сказать: «Это неправда». Было лишь подозрение, и он изо всех сил старался отринуть его. Зато если он сделает как задумал, догадка станет знанием и тогда ее не уничтожишь усилием воли, не скроешь ложью. Вот это предстоящее знание и пугало его. Ибо знание потребует действий.
Он так и не смог уразуметь, почему мать всегда избирает один и тот же день. Он заметил только, что она каждую пятницу на неделе Сердца Иисусова ходит исповедоваться и причащаться. В субботу, и в воскресенье, и в понедельник она приобщается святых тайн, во вторник нет и дальше нет, до очередной пятницы. Это была самая стойкая из всех ее привычек. Она и вообще проявляла постоянство лишь в двух вещах, хотя нет, в трех: причастие каждый месяц, четыре дня подряд, потом — желание когда-нибудь увидеть его, Франца, священнослужителем и, наконец, то самое, что происходит по понедельникам, после воскресения Сердца Иисусова.
Держа открытый молитвенник на обеих руках, спускаясь по ступеням алтаря, преклоняя колени перед дарохранительницей, поднимаясь по ступеням с другой стороны и поднося молитвенник патеру, Франц твердо знал: сегодня ночью он к ним войдет. Но сначала в передней громко хлопнет дверью. Чтобы оставить ей последнюю возможность.
— Credo in unum Deum. — Верую во единого бога.
Господи, одари меня верой.
Этот июльский день на побережье Черного моря синоптики провозгласили самым жарким за последние тридцать лет. Воздух был совершенно неподвижен, черный песок в Буртинском заливе раскалился с самого утра.
Томас решил надеть темный костюм. Непонятно почему, он казался себе смешным в этом одеянии, словно ходячая агитка против пролеткульта. Он даже нарочно сделал перед зеркалом несколько па твиста, подсмотренных у учеников.
Времени и без того оставалось в обрез, вдобавок немало ушло на знакомого таможенника, на которого он наткнулся перед церковью Кирилла и Мефодия… Откуда у таможенника столько свободного времени? «Как сте? — Как дела? — Добре. — А у вас?» Чтоб его начальники побрали. Хотя, с другой стороны, Томас должен быть ему благодарен. Неделю назад он приходил проверять багаж Томаса, но всерьез ничего не проверил, а просто поднес штемпель к губам, подышал на него два-три раза, повертел каждый ящик так и эдак, подыскивая подходящее место, шлепнул печатью по дереву, снова выпрямился и взглянул на Томаса, словно хотел спросить: «Ну, как я, ничего?»
— Хайде. Бырзам. Тороплюсь.
— До свидания.
Было десять.
По лестнице, перепрыгивая через две ступеньки и чувствуя, как липнет рубаха к потной спине, он вбежал в физический кабинет мимо портретов Ивана Вазова, Левского, Ленина, Живкова, Пика, чье имя носит гимназия.
Собрались все: коллеги, заведующий школьным отделом, пришел представитель райкома, Николай тоже пришел. Он сидел на одной из передних скамеек, со своей неизменной ухмылкой и нелепыми усиками, которые отпустил в десятом классе.
— К тебе, мой тихий дол, с поклоном я пришел.
Все звуки протяжны — в честь прощания, и к чертям фонетику. Томас сидел за лабораторным столом, в рамке из живых цветов, будто на торжествах по случаю столетнего юбилея с речью о заслугах покойного и прочим славословием.
— Он увидал крестьянина в селенье, зияли дыры выколотых глаз.
Говорил Николай просто из рук вон: развязно и беспомощно, запинался, смолкал, глядел с ухмылкой, поднимал и опускал плечи.
«Среди долин зеленых» и «Рименшнейдер».
Томас расчувствовался самым постыдным образом. Он видел, что Катя забилась в угол и плачет навзрыд. Даже неловко как-то.
— Воссоздал из простого матерьяла, из дерева.
На этом месте Николай снова застрял, и кто-то подсказал ему.
Ты самый ленивый и самый порядочный из моих учеников. Я навсегда запомню, что именно ты встал и начал читать наизусть «Рименшнейдера», которого так и не смог одолеть. Может быть, я совершал здесь не одни только ошибки.