Все было понятно: к папе прицепилась правда. Я старался не думать о том, как бы славно у нас сложилось, если бы папа разочек решился соврать. Всего разок! Ну, если ему этого не нужно, так для родных людей. О нас надо было думать! Папа понял, какие слова у меня просятся на язык.
- Я пытался, - сказал он и показал мне листы, отпечатанные на машинке. - Знаешь, что это означает? Рекомендовать и другим заводам делать так же. Я тянул... Три года не мог принять решения. У нас такой благополучный дом. Но я, конечно, знал, что никогда этого не сделаю. Ты думаешь, наверно, что самое страшное - это смерть? Нет, бессмысленность.
- Ладно, - сказал я. - С темой покончено - пошли домой.
- Не выйдет. Таким я в доме не приживусь. Не монтируюсь. Отторгает меня дом. Ты понял, в чем дело? Все должно быть по-другому. Я уже ушел из НИИ. Поступил на работу в школу. Я ведь учитель. Это у меня получалось. Почему я столько лет не тем занимался? Какие мы медлительные. Почти сорок лет жизни я потратил на то, чтобы научиться принимать решения.
Я им залюбовался: лопушандец говорил о Высоком Смысле. Он принял решение, объяснял он, и все встало на свое место. Он сразу же осмыслил значение свершившегося. Он, как умел, участвовал в жизни и потому имеет отношение теперь ко всему. Я вряд ли сумею передать, что он говорил. Выходило, что пакость, которую он устроил себе и родным людям, полна Высочайшего Смысла: на всю Вселенную распространяется, имеет отношение к каждой звездочке, видимой нами и невидимой! Но и это еще не все. Он намекнул, что имеет отношение ко всем временам: к прошлым и будущим. Все он в себя вобрал, совершив эту пакость. Честное слово, он это говорил! Он твердил, что постиг смысл поступков. Пока он это твердил, на земле люди совершили поступков больше, чем звезд на небе. Всяких: хороших, плохих, объяснимых, необъяснимых, - кто может разобраться во всем этом? Один я пытаюсь. Но ясно мне пока только одно: необъяснимые поступки люди совершают потому, что иначе не могут. Просто наш дом стал жертвой Высокого Смысла.
И еще я понял: небъяснимые поступки, Высокий Смысл - они делают людей красивыми. Я никогда не любил его так сильно! Какое барахло, по сравнению с моим отцом, Мишенькин отец с защищенной темой, "Жигулями" и привычкой подмигивать. Даже сравнивать неприлично. А я завидовал Мишеньке. Почему я ни разу никому не сказал, что горжусь своим отцом?! "Быстроглазый папку проглядел", - подумал я. Я поцеловал его, обнял за шею, прижался щекой к щеке, я пытался его приподнять с дивана. Я наметил путь прямо к двери, но у меня силенок не хватило. Лопушандцев приятно любить: если уж улыбка, так улыбка; если ты прижмешься к лопушандской щеке, ты знаешь, что это не просто так - он не сидит и не ждет, когда это кончится.
- Ты же все понял, - сказал папа. - Иди к маме.
Он проводил меня на лестницу. Я два раза оборачивался, чтоб улыбнуться ему. Некоторые считают, что прощаться надо побыстрей. Ничего подобного. Тот, кто так думает, ничего не смыслит в человеческих отношениях. Я вернулся, взбежал по лестнице до того места, откуда был виден папа, стоявший в дверях на тот случай, если мне захочется вернуться, и я помахал ему рукой, а потом уже припустил вниз и бежал до самого скверика у церквушки. Мама сидела на той же скамейке, все еще для фотографирования в профиль, и не подала виду, что заметила меня. Я сел рядом с ней.
- Все должно быть по-другому, - сказал я. - Ты поняла?
Она взглянула на меня, резко повернула голову, наверно, подумала: "Так ты за него?"
- Я тут буду ждать, - сказал я.
Она опять на меня так же взглянула.
- Ты уже сориентировался? - Она похлопала меня по щеке, довольно сильно - не такая уж это была ласка. - Если я задержусь, иди домой.
Я сидел и обдумывал то, что надо было обдумать. Все мои мысли начинались со слова "допустим". Уже совсем стемнело. Я только догадывался, что на соседних скамейках сидят люди. Потом я догадался, что их не стало. Мы один на один остались с церквушкой. Она была памятником архитектуры, а я человеком, которому незачем идти домой. Я перебирал свои "допустим".
О том, как я расстался с близким мне человеком, решившим
перебраться в другую эпоху
Допустим, все будет по-другому: мы перейдем жить к бабушке номер два. Книжку любимую я с собой заберу. "Симфонию" и магнитофон тоже. Папину пишущую машинку, любимые вещицы, транзисторный приемник... Для каждой вещи я подбирал место в бабушкиной комнате. Одежки вместе со шкафом, сервант... придется вынести бабушкин диван. Кстати, на чем мы будем спать? Что, если, как в поезде, сделать верхнюю и нижнюю полки? Бабушкин стол пришлось тоже убрать... фарфоровых охотников уже кто-то свалил на пол, и они разбились. Бронзовая собака задрала голову и завыла. Хвост она все еще держала на отлете. Папа зацепился за "Симфонию" и упал на деревянный домик с аистом на крыше. Аист закричал, как кричат лебеди в пруду в нашем парке. "Может, это не аист, а лебедь? - подумал я. - Но ведь лебеди не живут на крышах". Бабушка номер два стояла и раздумывала, как добраться до двери. А мама сидела на шкафу, свесив ноги: там просторней. Мне было ясно: все это не для Дербервиля.
Дербервиль вскоре появился, чтобы мне об этом сказать, он сел рядом со мной на скамейку.
"Я ухожу: мне негде разместить мой гардероб. - Он задумался. - У меня такое впечатление, - сказал он, - что я прожил почти сорок лет, чтобы решиться на этот поступок. Я ухожу в семнадцатый век, в эпоху Кромвеля и великих событий. У меня там прекрасное имение и слуги. Все должно быть по-другому! Вы ведь, все поняли, правда?"
Я не стал расспрашивать, при чем здесь сорок лет. Остальное я понял. Он, сколько мог, был со мной, но теперь действительно негде разместить его гардероб.
"Я все понимаю, сэр", - сказал я.
Тогда он приподнял цилиндр.
"Возьмите на память мои чешские туфли, - сказал он. - Вещицы и кресло я вам тоже оставляю. Прощайте!"
Он стал уходить в темноту, как уходят навсегда. Когда он переходил улицу, проезжавшее такси остановилось. Шофер открыл дверцу и сказал:
"Эй ты, диво! Хочешь, я тебя бесплатно подвезу?"
Дербервиль не ответил. Он шел все быстрей. Свет фонаря отсвечивал в его цилиндре; он ступал бесшумно. Ненадолго он остановился и поговорил с каким-то человеком. Я напряг зрение, чтобы рассмотреть этого человека. Я его узнал: это был англичанин прогрессивных взглядов из эпохи Кромвеля. Руку он держал на перевязи - значит, ранен был. "Действительно, неплохо смоделировано", - подумал я. Дальше они пошли вдвоем. Скоро я перестал их видеть - то ли они растворились, то ли их черные костюмы слились с темнотой. Один раз, правда, что-то блеснуло, но, может, это были очки какого-нибудь прохожего.
- Что ты здесь делаешь? - спросили меня и потрясли за плечо на тот случай, если я сплю. - Сбежал из дому, да?
Я стал насвистывать и притоптывать ногой, чтоб никому не могло прийти в голову, что у нас дома что-то стряслось.
- Никто у нас из дому не убегал! - сказал я. - Я жду здесь родителей, отлучились ненадолго.
- А мы смотрим ночной город, - сказал Сас.
Он стал рассказывать своей махонькой девочке, которая заменила ему высокую Нелли, о памятнике архитектуры семнадцатого века. Я понял, почему ему больше не нужен англичанин из эпохи Кромвеля. О том, что в церкви побывала нечистая сила, этот эрудит ничего не знал. Я старался запомнить то, что он говорил. Это может пригодиться: пора уже мне пригласить Свету на вечернюю прогулку. Я полез в карман за дербервилевским блокнотом, чтобы записать слово "контрфорс". Блокнота в кармане, конечно, не оказалось. Я засмеялся.
- Сас, - сказал я, - с англичанами покончено, правда?
Он кивнул.
- Что ж, это было полезно.
И он спросил с лопушандской заботливостью:
- Может, пойдешь с нами?
- Да у меня все в порядке, Сас! - ответил я. - Сейчас появятся родители. Вон они, кажется, идут.
Нет, это шли не они.
Долго вообще никто не шел.
Потом послышались голоса - не их.