Боровский с юных лет был сторонником социальных требований революции и в 1948 году вступил в ППР. Новый, сложный политический курс и испытываемые писателем сомнения вступали в противоречие. В его литературном творчестве возникает двойственность: он пытается писать по-новому, не оставляя, однако, и своих прежних замыслов. Рассказом «Январское наступление», в котором проблематика «годов презрения» переносится из области морали в историко-политический план, он вскоре завершает свой главный цикл, но через некоторое время отрекается от него и решительно его осуждает. Несмотря на незавершенность, этот цикл вошел в литературу как самое значительное произведение такого рода. «Я считаю, — писал Ярослав Ивашкевич в 1961 году в предисловии к „Прощанию с Марией“, — что никто, кроме Боровского, не смог так глубоко проникнуть в сущность процесса, позорящего человечество, никто не сумел так точно описать методы и последствия растления человеческих душ. Никто — это не значит никто у нас. Мне кажется, что рассказам Боровского нет ничего подобного в мировой литературе. Это высшее достижение в этом жанре». Эту оценку подтверждает растущий во всем мире интерес к творчеству Боровского.
В 1949 году, после более чем трехлетнего перерыва, Боровский вернулся в Германию. Он занял должность референта по вопросам культуры в Польском информационном пресс-бюро в Восточном Берлине в самый разгар «холодной войны». Он считал своим долгом участвовать в перевоспитании народа-виновника, которое, по его мнению, было возможно лишь на путях социализма. С энтузиазмом взялся он за налаживание культурной жизни в только что образованной ГДР, и о нем сохранились самые лучшие воспоминания в кругу прогрессивных немецких писателей. Оттуда он возвращается ярым сторонником социалистического реализма. В последний год жизни Боровский всецело отдается лихорадочной политической деятельности и воинствующей публицистике (в основном на страницах еженедельника «Нова культура»), которая, не разбирала средств и аргументов и была в плену догматизма того сложного времени. Собственное творчество отходит на задний план: некоторые из его тогдашних произведений вопреки провозглашаемым им самим принципам сохраняют прежний размах («Концерт в Герценбурге», «День плантатора»), в других же он пытается по-своему, не схематически, отобразить новую проблематику («Заботы пани Дороты»). Внезапное самоубийство писателя 2 июля 1951 года явилось полной неожиданностью для всех и до сих пор осталось неразгаданной тайной. В одном из мюнхенских стихотворений Боровский писал:
В лабиринте каменного мира, из которого писатель столько раз и так гениально выбирался, он на сей раз не сумел найти выхода.
Тадеуш Боровский принадлежал к тем редким, исключительным писателям, для которых жизнь и творчество представляют единое целое. Благодаря этому он достиг столь многого. Но платил всегда по высшей ставке. Он кровью писал свои произведения, не отгораживаясь от общей судьбы, и в своих сочинениях сокрушал все перегородки между личностью и обществом, требуя от себя и от каждого ответственности за другого человека, за его поступки, за общий миропорядок. Может быть, потому эти страницы уже далекого прошлого все еще живы, по-прежнему волнуют и тревожат…
Тадеуш Древновский
Прощание с Марией
Перевод Е. Гессен
За столом, за телефоном, за стопкой канцелярских книг — окно и дверь. В двери два зеркальных стекла, отливающих ночной чернотой. За окном небо, затянутое набухшими тучами, которые ветер гонит вниз, к северу, за стены сгоревшего дома.
Сгоревший дом чернеет на другой стороне улицы, напротив калитки, за защитной решеткой, увенчанной серебристой колючей проволокой, по которой, как звук по струне, скользит фиолетовый отблеск мерцающего уличного фонаря. На фоне хмурого неба, справа от дома, окутанное молочными клубами паровозного дыма, высится безлистное дерево, неподвижное, несмотря на ветер. Груженые товарные вагоны минуют его и с грохотом мчатся на фронт.
Мария подняла голову, оторвавшись от книги. Полоса тени лежала на ее лбу и глазах, сползала по щекам, как прозрачная шаль. Она положила руки на лампочку-грибок, стоявшую среди пустых бутылок, тарелок с недоеденным салатом, пузатых ярко-красных рюмок на синих подставках. Резкий свет, преломляясь на краях предметов, впитывался, словно в ковер, в сизый дым, застилавший комнату, отражался в хрупких ломких гранях стекла и мерцал внутри рюмок, как золотой лист на ветру, — и вдруг вспыхнул в ее ладонях, которые розовым куполом плотно сомкнулись над ним. Лишь едва заметно пульсировали ярко розовые полоски между пальцами. Комнатка наполнилась уютным сумраком, стеклась к ладоням, уменьшилась до размеров раковины.