— Самая важная заповедь, девочки, пятая: не убий!
— Ах, Стефа, какой в этом смысл! — возмутилась Марта, — ведь это стоит столько крови. Ведь это настоящее безумие! И во всей стране такое происходит! Может быть, мы ради собственных иллюзий подвергаем детей опасности? Зачем все это? Зачем?
Учительница подняла на сестру свои усталые, обведенные темными кругами глаза. Встала из-за стола, отложила страничку, вырванную из катехизиса, и подошла к окну. Девочки встали с дивана и прижались к ней. Она крепко обняла их. По улице ехали военные машины и брели редкие прохожие. Блондин в клетчатом шарфе переходил на другую сторону улицы. Жандармы грузили в машину детей, учителя и хозяина квартиры. У учителя были связаны руки. Он был без шляпы, с развевающимися волосами. Его, наверное, били. Выглядел он моложе, чем обычно. Дети сидели в машине испуганные, сжавшись, как замерзшие куропатки.
— Как это зачем? — Обернулась учительница к сестре. — Не понимаешь? Чтобы мир был лучше, — добавила она, помолчав минуту.
Я просмотрел сотни сочинений и воспоминаний детей из этого города в поисках дальнейшей истории учительницы, чтобы узнать судьбу тех, кого увезли тогда в машине. Кто-то из уроженцев тех мест сказал мне, что учитель и его ученики пропали бесследно.
— Может, их расстреляли в гестапо, может, они умерли в лагере, может, их убили где-нибудь в дороге. Разве вы не знаете, что это было обычным делом? Кто там переписывал все фамилии? В конце концов, какая разница — шесть миллионов или семь…
В нескольких сочинениях говорилось об учительнице. Осенью ее арестовали и вывезли в лагерь в Равенсбрюк. За несколько дней до конца войны ее, как больную туберкулезом, переправили в Швецию. Чуть-чуть подлечившись, она вернулась домой. И разумеется, по-прежнему учительствует.
Экзамен на аттестат зрелости
Всю зиму я занимался в маленькой пристройке, которую оставила нам фабрика среди развалин дома, разрушенного во время первой битвы за Варшаву.
Пристройка была узкая, низкая и сырая, в большое окно, которое открывалось в сторону поросшего кустарником пустыря, где когда-то стояли гаражи, вечерами лилось сияние луны и светили огни с моста. Занимался я поздно вечером. Пламя маленького светильника, переделанного из чернильницы (надо было экономить керосин), колебалось от моего дыхания. И тогда огромные тени моей головы безмолвно, как в кино, перемещались по стене. На сбитом из досок топчане тяжелым сном спал отец, работавший почти по двенадцать часов в сутки, спала мать и чистокровный доберман-пинчер, неизвестно откуда приблудившийся к нам во время осады. Громадный добродушный пес крутился около моих родителей, — когда мы, после того, как сгорел наш дом, приютились на пустой площади под навесом из толя, спасавшем нас от дождя, — гонялся за воронами, лаял на чужих и так при нас и остался. В ту зиму Анджей работал рикшей. Развозил товары и людей на трехколесном велосипеде с тележкой. Как в Японии, при помощи ног. Анджей — высокий, стройный, обаятельный юноша, вместе со мной окончил школу. Я зачитывался Платоном и польскими философами эпохи романтизма, его притягивали Ибсен, Пшибышевский, духовный вождь Молодой Польши, и Каспрович, видный поэт того времени. Анджей сам писал стихи, еще в школе. А теперь, в горячие дни оккупации, он пишет дневник. Аркадий был живописцем. Блестяще разбирался в математике. Во время наших философских диспутов он цитировал неизвестных нам авторов, называл течения, о которых мы не имели ни малейшего понятия. Он был блондин с острым взглядом художника, зарабатывал на жизнь тем, что рисовал карикатуры на прохожих. Нарисовал их свыше десяти тысяч.
Он ушел от богатого отца, известного варшавского портного, жил один, учился в художественной академии, одновременно сдавал экзамены на аттестат зрелости и пил.
Юлек был воспитанником иезуитов. Он упорно корпел над трудами Фомы Аквинского, над греками и немецкой философией. Зарабатывал тем, что торговал валютой.
Всех их я потерял из виду.
Но до того как нас разбросала судьба, до того как я отправился в Освенцим, Анджей погиб в уличной расправе, под чужим, впрочем, именем, а Аркадия погребли развалины варшавской баррикады, — той зимой, первой военной зимой, когда на Западе, на линии Мажино происходили невинные стычки патрулей, а английские самолеты сбрасывали над Германией пачки листовок, старательно при этом их развязывая, чтобы (как мы шутили), упаси боже, не убить немца, — у нас, в темной, как могила, Варшаве слышались лающие залпы карательных отрядов, а мы, в домах с заколоченными окнами, кончали среднюю школу и готовились к экзаменам на аттестат зрелости, хотя и знали, что война будет длиться долгие годы.