— Охотно. А тебе она нравится?
— Да. Ты на ней как живой.
— Гм. Знаешь, что ответил старик Мане одному другу, который тоже хотел получить фотографию, на которой Мане был «как живой»? Сфотографируйте цветы в моем саду, на таком снимке я буду как живой, лучше чем на самой лучшей моей фотографии.
— Хорошо сказано. Но где твой цветник, дедушка?
— Мой цветник? Мой цветник — это моя газета, мой рабочий кабинет, столовая во время наших семейных трапез — и площадь за окном!
Он опять смотрел на улицу. Нагретый жарким солнцем воздух дрожал, в струящемся мареве расплывались абрисы барочных фронтонов и бронзового маршала. «Кажется, они сейчас растают!» — мелькнуло у него в голове.
Страх ледяными пальцами сдавил ему горло. Александр встряхнулся. Подошел к столу.
Там лежал лист бумаги с заметками для статьи, подчеркнутыми синим и красным карандашом:
«Душное лето. Внешне все спокойно, инертно. (Даже в Албании, но это «далеко в Турции».) Картина более мирная, чем в летнюю пору предыдущих годов. Но что бурлит под поверхностью? — Россия опять вооружается. Петербургские «Биржевые ведомости»: Франция и Россия не хотят войны, но Россия готова к войне и надеется, что Франция тоже готова. «Кёльнише цейтунг» отвечает: Германия готова поднять перчатку. — Вильгельм II у Франца-Фердинанда в Конопиште. Совместные планы насчет средиземноморского флота? Франция увеличивает военный бюджет. Секретарь немецкого посла в Вене сказал корреспонденту «Таймс»: «Не уверен, удержится ли мир до осени!» Опровержение весьма слабое. — Информация Зельмейера: Конрад фон Гётцендорф не стесняясь говорит о последней возможности уберечь армию от разложения. «А в чем вы видите эту возможность, ваше превосходительство?» — «В превентивной войне, разумеется». — Поток шпионских процессов в Австрии, во Франции — везде. Речи при формировании в Вене Албанского легиона: в скором времени можно ожидать обострения разногласий между славянами и германцами. — Бикфордов шнур уже подложен (проверить, кто это сказал!). Чувство как у всадника на Бодензее»{89}.
Александр отсутствующим взглядом смотрел на последнюю фразу. Может, это плохое предзнаменование? Ах, к чему вообще писать? Он отодвинул свои заметки. Нет, он ничего не хочет знать. Он устал.
Но ему чувствовать усталость нельзя. Ведь это значит отказаться от себя — отказаться от Ирены. Ничто не указывало на то, что отношения между ними хоть сколько-нибудь изменились, и все же у него было какое-то предчувствие, и тут тоже на поверхности все было спокойно, а под ней что-то перемещалось, таяло, утекало, шло к концу.
Александр резко повернулся и вышел из комнаты.
XXIV
Ирена не слышала, как он вошел. Она стояла у окна и вполголоса напевала:
Александр остановился в дверях. Как уже не раз бывало, его и сейчас опять приятно поразило очарование всего ее облика.
Ирена перестала напевать, приблизила рот к окну и дохнула на стекло. Потом начертила что-то указательным пальцем на затуманившемся от дыхания кружочке, отклонилась назад и, пока стекло опять не стало прозрачным, не спускала с начертанного мечтательного и восхищенного взгляда.
Она снова дохнула на стекло и начертила что-то на помутневшем кружке. Насколько Александр мог разобрать, — это была вычурная, вся в завитушках буква, не то «Е», не то «С».
Он подался вперед, чтобы получше разглядеть, и под ногой у него скрипнула половица.
Ирена резко повернулась.
— Это ты, Александр? — Она отступила на шаг, теперь она касалась спиной стекла. Неужели это он, Александр, ее так испугал? Или она хотела стереть написанное? Но она уже подходила к нему, выражение лица у нее было спокойное, обрадованное. — Почему ты пришел сюда, милый? — Стекло за ее спиной было прозрачно, и ничего на нем не было.
— Я услышал, что ты поешь, и стосковался по тебе, — солгал он, — хорошо бы, если бы ты пела почаще и не только, когда одна. С твоим голосом…
— Ну что за льстец! И, пожалуйста, не заговаривай мне зубы: ты подслушивал — а подслушивать очень, очень гадко.
Он взял ее руку и поцеловал.