— Браво! Отлично! — Старик потер руки. — Вначале Аска было насмешливым прозвищем, как и гезы. Знаете, что означает Аска? Нет. Да и откуда вам знать! Аска значит: анисовая, сливовица, кюмель, абсент — все, что мне приходилось пить с дровосеками в лесничестве в Рудных горах, когда мы распространяли среди них «Черное знамя». Нас было двое — Кавка с деревянной ногой и я. Мы вдвоем всю работу делали: писали статьи, верстали, печатали и продавали газету. Полиция преследовала нас по пятам, но мы бегали быстрей ее, хоть Кавка и был на деревяшке. И так до самой его смерти. Он, бедняга, отравился грибами и умер в больнице Милосердных братьев{34}, но, само собой, без покаяния и всей прочей чепухи. — Он замолчал и запихнул в рот конец бороды.
Адриенна сжала виски ладонями. Да тут с ума сойдешь. Что Валли нашла в этих людях? О чем она все время шепчется со своими поляками? Может, это секреты, которые ей, Адриенне, не полагается знать? Но тут Валли повысила голос, и Адриенна услышала, о чем они говорят.
— Не могу, — заявила Валли. — Не могу, и все. Остаться я не могу. Но я уже сказала, что потом вернусь.
Адриенна, и не глядя на кузину, знала, что та и не подумает сдержать свое слово.
— Просто неслыханно, — прошептала Адриенна, она почувствовала, что при мысли остаться одной в этой компании у нее сжимается сердце. Но она не собиралась удерживать Валли, хотя решительно не понимала, что та нашла в художнике Хохштедтере. Он мог до смерти заговорить человека, разглагольствуя о беспредметной живописи. Подозревает ли Саша, что Валли идет на свидание с художником?
Нет, Саша ничего не подозревает, а то бы он иначе реагировал на слова Валли.
— Потом… Потом!.. — воскликнул он; весь его вид говорил, как раздражает его дискуссия на такую прозаическую тему — уйти или остаться Валли. — Не можем же мы отложить чтение на потом, особенно если придет новенький!
Валли пожала плечами.
— Неужели мое присутствие так обязательно? Ну хорошо. Я могу, прежде чем уйти, быстро пробежать письмо. Давай его сюда!
Она хотела взять у Саши письмо, но он отступил назад.
— Нет, письма я из рук не выпущу. Можешь считать, что с моей стороны это экзальтация или как там тебе угодно, но для меня Риретино письмо — святыня.
— Хорошо, тогда прочитай вслух, если оно действительно имеет такое важное значение, остальные спокойно могут прослушать его дважды.
Маня, которая уже раньше явно нервничала и едва сдерживала нетерпение, остановила ее:
— Валли, ну разве так можно! Ты же знаешь, что Саша при всем своем презрении к проявлению буржуазных сентиментов в таких вещах очень чувствителен…
— Оставь, Маня, chère, — прервал ее Саша. — Личные чувства должны отступить на второй план. Кроме того, может, это и на самом деле неплохо, два раза послушать Рирету.
Довольно замысловатым движением головы он отбросил волосы со лба, постучал, словно дирижер, длинным мундштуком по столу и начал читать торжественным тоном. Подлинное волнение, от которого дрожал его голос, передалось слушателям, несмотря на всю театральность чтения.
Саша читал:
— «Париж, пятнадцатого февраля тысяча девятьсот тринадцатого года. Саша, Маня, дорогие мои, я еще вся под впечатлением событий последних дней. Никогда не забыть мне часы, проведенные в зале суда на местах для публики, не забыть атмосферу процесса, который войдет в историю. С чего начать, на чем остановиться? Из газет вам известен ход судебного разбирательства. Известен и приговор. Но даже самые объективные репортеры свалили в одну кучу всех обвиняемых и в лучшем случае увидели в них только «трагических налетчиков», — какое отвратительное, ставшее здесь модным слово! Никто не понял, что обвиняемые — люди двух совершенно разных категорий: одни предстали перед судом из-за своих дел, другие — из-за своих убеждений. Дьёдонне, скажем, так же ни в чем не виновен, как и мы с Ретифом, ведь нас вначале тоже арестовали и на весь мир ославили как бандитов — за устройство взрывов и ограбление касс. Даже суд не решился без долгих разговоров вынести приговор Дьёдонне, как всем прочим. Но ему все же вынесли смертный приговор, хотя он поднял на общество только одно оружие — свою веру в абсолютную анархию. Той же верой горели сердца Суди, Монье и Кальмена, правда, пламя этой веры было недостаточно стойким, чтобы разочарование в современном состоянии общества могло перейти в ту революционную силу, которая вдохновляла наших великих учителей. Все кончилось ужасной вспышкой, и в борьбе с ненавистным режимом были пущены в ход все средства, даже убийство и ограбление, как это имело место при нападении на банковского артельщика на улице Орденер. Чтобы вы получили представление о духе, которым были воодушевлены, или, лучше сказать, одержимы, обвиняемые, я присоединяю к письму несколько записей, сделанных мною в зале суда. — Третий день слушания дела. Кончается допрос Дьёдонне. Он бледен, но непоколебим и спокоен. Раньше чем сесть, он делает последнее заявление: «Я рабочий и честным трудом зарабатывал свой хлеб. Через жену я познакомился с анархистами и примкнул к тем, кто лелеял одно пламенное желание: основать общество, в котором все свободны и равноправны, все могут развиваться и пользоваться благами жизни». После Дьёдонне вызывают Кальмена. Даже в этой мрачной обстановке он оправдывает свое прозвище «Розовощекий младенец». У него лицо озорного мальчишки, однако с его пухлых детских уст могут сорваться горькие, циничные слова. П р е д с е д а т е л ь. Ваше имя? К а л ь м е н. Оно вам известно. П р е д с е д а т е л ь. Известно, но я обязан задать вам этот вопрос. К а л ь м е н. Обязаны? В таком случае — мое имя Кальмен. П р е д с е д а т е л ь. Бы родились в Брюсселе, вам двадцать четыре года, вы работали в писчебумажном магазине, были на хорошем счету, как человек серьезный, работящий, развитой. Правильно? К а л ь м е н. Все в точности. П р е д с е д а т е л ь. Восемнадцати лет вы стали анархистом? К а л ь м е н. Господин председатель, вчера вы заявили, что это не политический процесс, однако вы все время сворачиваете на политику. П р е д с е д а т е л ь. Отвечайте на заданный вам вопрос! К а л ь м е н. Отвечать на этот вопрос отказываюсь. П р е д с е д а т е л ь. Вы сказали служащему полиции, который сопровождал вас к следователю, что его голова стоит самое большее семь сантимов, а ваша сто тысяч франков. Без сомнения, вы намекали на премию, назначенную за поимку того, кто убил банковского артельщика на улице Орденер? К а л ь м е н. Я пошутил. Хотите, я для примера расскажу вам другую мою шутку? Я предложил следователю обвинить меня заодно и в убийстве Карла Великого. П р е д с е д а т е л ь. Хорошо. Вы кончили свои фривольные шуточки? К а л ь м е н. Господин председатель, что бы вы сказали, если бы публичных женщин волновала нравственность их клиентов? Мне кажется, говорить о фривольных шуточках имеем право только мы. Нас судят представители общества, которое не позволяет нам жить согласно законам Жан-Жака Руссо. Или вы полагаете, что я предпочитаю револьвер ландышам и что трагический фарс, который разыгрывается здесь, в зале суда, мне гораздо больше по душе, чем комедии Мольера? — Его слова вызывают волнение в зале…»