Мы все еще спускались, но впереди стало темно, полный мрак и тишина; и провал, провал. Как в кратере, как в жерле вулкана. И ни одного звука не доносилось, никакого моря впереди не было.
Где были звезды, где огни города — ничего нельзя понять.
А еще я им говорил, моим спутницам, что я жил у моря, и был в их глазах портовым жителем, мальчишкой, который все знает.
Мы, по-видимому, давно уже спускались в долину и скоро окончательно пришли к выводу, что заблудились. Повернули обратно...
Я думаю, что все же мой расчет идти вниз, спускаться, был правилен. Но так можно идти к морю где угодно, но только не в Неаполе. Во всех случаях, когда это не касалось Неаполя, а относилось к другому городу.
На этот раз мы уходили в долины и хотя вниз, но все дальше от моря.
Наконец мы выбрались из этой глубокой впадины и теперь шли наверх. Вошли снова в город по пустынным улицам. В темноте переулка послышались голоса, из-за угла появилась стайка детей, долго не спящих, уличных, и мы окликнули их. Мои обе спутницы были учительницы. Одна заведовала даже сродной школой и Москве, другая,— почти профессор, географ, читала лекции в университете, писала книжки. На нее была вся надежда. Мы ухватились за этих мальчишек. Из их рассказа можно было понять, что если идти все время прямо, то мы как раз придем на площадь, на остановку, где и будет стоять трамвай. Боже ты мой, ведь это же так просто! Мы стояли на рельсах, на трамвайной линии...
Не веря себе, мы вышли к трамваю. На своем место стоял кондуктор усталый. Сначала кондуктор, пассажиры. А между нами и кондуктором — инородно, отделяющий нас. Что-то вроде этого.
Всё было ясно. Требовались деньги. Мы только теперь об этом полумили.
Больше знаками, чем словами, мы спросили, сколько стоит проезд. Внимательно посмотрев на нас, оп сказал: сорок лир. Женщины мои вопросительно и несколько обеспокоенно оглядывались на меня. Все было в порядке. У меня как раз было столько.
Я что-то такое делал в кармане.
— Сейчас, сейчас,— бормотал я, а сам все еще держал руку в кармане.
Женщины глядели на меня. Кондуктор ждал. Женщины вопросительно глядели на меня. «Сейчас, сейчас»,— говорил я. Ничего не получалось, все было напрасно.
Наконец дамы не могли больше терпеть этого, они спросили:
— Ну в чем дело? Есть у вас деньги или нет?
— Есть, есть,— говорил я, вертясь и пританцовывая. А сам изо всех сил старался.
Ничего не получалось.
Пора сказать, что тут произошло...
За день до этого мы были в Риме. В поезде у меня случилось несчастье. Перед тем я только что разменял доллар, получил взамен несколько круглых монет. Я положил, опустил их в карман куртки моей— мелкий, пришитый больше для вида карман. И вот, доставая платок, я вместе с ним выдернул и монетки. Они раскатились все в вагоне по полу и закатились под диван. Ну и черт с ними, я не полез. Но одна монета осталась. Серебряная монета, огромная, как юбилейная медаль. Чтобы ее сохранить, я, как та бабка, что едет в город на базар, завязал эту круглую монету в платок и для верности затянул и узлом.
И вот, обламывая пальцы, я незаметно для других пытался развязать его там. У меня ничего не получалось. Я даже весь взмок.
Не мог же я на виду у моих дам и на виду у всех, как ни в чем не бывало, достать платок из кармана и начинать развязывать его.
Наконец я, ух, победоносно торжествуя заранее, развязал этот злополучный узелок, извлек эту большую с профилем итальянки, круглую, блестевшую как месяц, драгоценную монету в пятьдесят лир.
Он посмотрел на мою руку, отвернулся и сказал, что с нас нужно сто двадцать. Сорок лир с одного, сказал кондуктор, а нас трое...
— Но у меня больше нет!
Хорошо, что он не слыхал, не слышал, не понимал.
Обескураженный, я спросил еще, возьмет ли он доллар. Но он и тут мотнул головой. Нет, доллар он не возьмет. В магазине, там взяли бы, а здесь нет...
Нам оставалось только сойти.
Никто из тех, кто был в вагоне, не повернул головы, все сделали вид, что ничего не произошло. Деликатный народ итальянцы! Никто не повернул головы. Хотя все, конечно, видели, как вошли какие-то люди, не знающие языка, у которых не оказалось денег.
Женщины мои плакали.
По-видимому, мы уже опоздали. Корабль наш у шел.
Все-таки мы решили пока идти по линии, в ту сторону, куда шел этот трамвай. Нас отпустили всего на два часа, и мы уже пи па что не надеялись. Но не прошли мы, наверно, и полкилометра, как трамвайная линия повернула и мы увидели под фонарем на площади лошадку. В небольшом круге, обрисованном фонарем, стоял экипаж и где-то, в небе, высоко на уровне фонаря, сидел старик. Он спал.
— Эй! — крикнули мы ему туда.
— Порт, марино! — закричали мы.
Да, он нее понял и закипал головой. Порт, Марине. Он довезет.
— Доллар вы возьмете? — спросил я теперь заранее.
Да, доллар он возьмет.
Мы поехали. Дамы мои поднялись наверх. Я сел посередине. Мы сидели на мягких подушках, вверху у нас было что-то вроде тента.
Мы никогда не ездили в таком экипаже, так высоко. Мы двигались где-то между вторым и третьим этажами.
В руках у сидящего впереди нас возницы был длинным, на длинном шестике хлыст, а и ногах у нас стоял громоздкий, вроде старого фотоаппарата ящик, и в нем что-то тарахтело. Счетчик!
Лошадка, правда была захудаленькая, она была где-то внизу, а наш итальянец беспрерывно нахлестывал ее коротеньким
хлыстиком.
Спутницы мои визжали от удовольствия, а я самодовольно улыбался. Скоро появились уже знакомые прежние улицы и уже знакомые дома. Город спал.
Когда мы приехали в порт, на счетчике у нас не было и четырехсот лир, а корабль наш преспокойно стоял на рейде и даже еще не дымил.
Мы обрадовались... Мы прекрасно успели, мы зря волновались.
— Провезите нас,— сказали мы,— провезите нас по Санта Лючия!
Водитель послушно повернул лошадку и скоро мчал нас по залитой светом набережной, которая еще не спала. Шумной от толп и от прибоя.
Мы весело подъехали к самому носу теплохода, к его трапу и спустились наконец на землю. Я заглянул в кошелек и протянул ему снизу туда свой доллар. Последний, оставшийся у меня на Италию.
Он удивленно поглядел на эту бумажку и сказал, что этого мало. Нужно два доллара.
— Как так два! —тут уже закричал я.— Один час — один доллар!
Да, правильно, согласился он, один час — один доллар... Но это — до десяти вечера. А после десяти — двойная такса.
Я вытащил еще один, припрятанный мной подальше доллар. На этот раз действительно последний.
Мы прошли мимо дежурившего у трапа матроса и поднялись на палубу. Море было темно-синее. Неаполь тушил свои огни.
СИНЕРАМА
Мы объехали много стран, мы многое повидали, на многое посмотрели. Выезжали из одной страны и попадали в другую. Жажда видеть мир была слишком велика.
Когда теплоход приходил в порт, все стояли на палубе и все старались снимать. Всю дорогу до самого конца путешествия только щелк стоял. Один заснял тридцать шесть катушек пленки, другой — сто. Снимать он уже не успевал, он только щелкал. Не глядел, не прицеливался, а лишь нажимал на спуск.
Началось это еще со Швеции когда еще в шведские шхеры входить стали.
Снимали даже те, кто в руках фотоаппарата сроду не держал. Однажды, уже в самом конце поездки, я стоял на палубе и вдруг услышал у себя над ухом щелчок. Поднял голову и увидел перед собой фотоаппарат в руках у женщины. Крышечка, прикрывающая объектив, не была снята. Муж ее, в последнюю минуту, уже на пороге, дал ей камеру в руки и показал, где надо нажимать. Она так несколько катушек отсняла.
Я ничего не снимал, я смотрел. Смотрел на этот открывающийся, никогда не виданный мной мир. Я смотрел с таким разворотом показываемый мне мир, как огромный, многоцветный, чужой фильм. Я — ничего не снимал. Мой фотоаппарат испортился на первом же кадре.