Майор, приехавший вместе с мальчиком в Ясную Поляну, глядел у него из-за плеча, как будто перед ним стоял сам Лев Николаевич... Майор, чувствующий себя сержантом, неловко улыбающийся.
В Ясной Поляне мы прополи весь день: побывали и в деревне и даже зашли и ресторан, па выезде из усадьбы — здание с тяжелыми бархатными шторами и расписными потолками, где; непременный швейцар, сухенький старичок, ревнуя к слано, рассказал нам про Ивана Васильевича, что и вовсе он не такой старый, что ему всего-навсего семьдесят два года, а Толстого он знал только последние два года, а раньше был пастухом...
Потом мы вошли в дом. Мы осмотрели весь его дом, фотографии, портреты фамильные. Прототип старого графа Ростова, прототип Наташи. Действительно, такая большеглазая, как Наташа; и не очень красивая, большеротая. И — кудрявый, с черными смоляными, выбивающимися из-под фуражки волосами — Егоров Иван, совсем молодой парень, форейтор, с длинной гнедой лошадью в поводу. А рядом колючий и какой-то сверлящий взгляд Толстого. Прототип того, прототип другого...
И наконец мы спустились в подвал.
В этом большом доме этот подвал потрясает.
Меня все поразило. И то, что в огромном этом сухом доме нашлась единственная комната, тихая, спокойная, этот столь бедный обстановкой глухой, сырой подвал. Знаменитая комната под сводами.
Единственная спокойная комната был этот глухой подвал!
В подвале висела уздечка на стене, табуретка залоснившаяся, перетянутая ремнями, инструменты в углу... Кровать. Маленькая кровать. Значит, и спал он здесь. Как мастеровой.
И, па уровне с землей, возле окна - стол. Приткнулся в подвале, чтоб не мешали. Из большого, удобного и все-таки богатого дома — бежал в подвал. Ушел от шума. Хватит ему и этого. Все равно старик не делом занимается.
Я сразу бросился к окну. Мне казалось страшно важным знать, что же было видно Толстому из окна. Возле окна был какой-то куст голый. Как мне показалось, это был куст смородины.
Окно, перед которым писал Толстой...
ЗЕМЛЯ МИХАЙЛОВСКОГО
В Михайловское возил нас Андроников...
Михайловское — не деревня, Михайловское — всего-навсего один дом, и это дом Пушкина. Деревни и близко нет.
Это кордон. Заимка, хутор.
Пробитый пыльцой цветущей ржи, по дороге, по которой оп ходил, идешь краем земли, поля, и вдруг входишь в лес, в высокий сосновый бор.
По знакомому черному сосновому бору, где все настояно на смоле да на чернике и где даже сама трава не растет, а только мох, да иголки, да хвоя, три слоя хвои. Этим пропитанным духом хвои лесом идешь долго. Лес и лес.
Как в моем детство, па лесном кордоне, в Сибири!
Вы еще долго идете по этому доброму острому бору и вдруг
- снова вдруг! — выходите к дому. Эта песчаная дорога-аллея, идущая через бор, подводит вас к самому крыльцу... Еще две-три ступеньки, и вы уже открываете дверь. И когда вы входите в дом — из окон в глаза вам пышет река. Перед вами расстилаются луга, видны поля, и даль видна, даль без конца. Луга, и Сороть, и поля. Свет! Свет полыхает вам в лицо. Так неожидан он, этот переход из темного леса в светлые поля...
Дом поставлен прямо на границе леса и поля. На берегу реки.
Среди многих неожиданностей - городище Вороним. Расположено оно па дороге от Михайловского к Тригорскому. Кроме того, что это высота — холмы, над всем господствующие далеко, это еще и насыпное нечто. Явные рвы видны везде и всюду. Как я думаю, передо мною были искусственные валы и укреплении.
Древняя и столь красивая земля, разрушенная в этом место, том более поражает своей сдвинутостью и дисгармоничностью, что легла она меж полей, милых и ровных. Циклопическим нарушением ландшафта. Когда мы шли в Тригорское, наверху там, на дне этих глубоких, колоссальных ямин, мы долго ночью блуждали во тьме... Посреди необычайного округленного пейзажа — эти грозные валы, эти таинственные сооружения прошлого. Недаром свои самые драматические страницы, изображающие столкновение всех страстей, и человеческих и исторических, своего «Бориса», Пушкин захотел пометить местом «Воронич».
Обо все остальном я не говорю сейчас...
Когда он сюда приезжал, он жил в одной комнате.
Боясь хоть что-нибудь пропустить, бродили мы по уютным комнатам маленького дома и со вниманием все оглядывали, как всегда все оглядываешь, что связано с ним. И рисунки по стенам, и автографы под стеклом, и далее палку его. Знаменитую палку, ту, с которой, одевшись в красную рубаху, бегал он по ярмарке свято горской... И наконец, чемодан. Был у него такой чемодан — сундук, в котором всегда он возил рукописи.
Как тихо, с каким трепетом ступали мы по священным
половицам.
И только когда вышли, я сообразил. Только тут до меня дошло... Когда мы ходили внутри дома, я об этом как-то забывал. А тут вгляделся в венцы сруба, и до меня дошло, что он заново поставлен.
Когда мы ходили внутри дома, я об этом как-то забывал! Все, что есть вокруг, все это примерно такое, каким было, но ничего от былого-прежнего не осталось. Все только подобие одно, по досочкам, по щепкам собранное. Все выглядело похожим, примерно таким, каким было, но я даже не знаю, не уверен, сохранилось ли что-нибудь от фундамента старого...
Во всем доме была только одна подлинная вещь— маленькая сафьяновая скамеечка для ног Анны Петровны Кери, скамеечка, которую она привозила, когда приезжала в Михайловское. Все похожим было, но все было склеено заново. И сама мебель, и стены, и все, все, что мы столь почтительно рассматривали.
И даже железная эта палка, которую мне захотелось приподнять, была заменена.
И я вспомнил так же бережно восстановленные Пенаты Репина, где от всего разрушенного войною дома осталась только кисть художника, и подумал, с каким мучительным восторгом и как трудно стараются люди на земле сохранить память о себе...
МОНОЛИТ
Впечатление было такое, как если бы посреди города возникла гора.
Памятник этот появился в Москве недавно, но к нему уже успели привыкнуть. Няни прогуливают вокруг него детей, на лавочках сидят старики. Я еще помню день, когда меж досками, в высоте, возникли очертания его смутно угадывающегося лица.
Потом состоялось открытие. Правда, когда памятник открывали, меня в Москве не было, но потом через месяц, когда я вернулся, на площади все еще стояло много людей...
Карл Маркс!
Что прежде всего хотел сказать художник, что более всего хотел он передать — это жест. Жест опирающийся и жест утверждающий. И, еще не зная, каким будет памятник, оп уже знал, что памятник будет из монолита.
Я думаю, что и сам образ у него родился из фразы: и несокрушим и целен, как монолит.
Проезжая в те дин мимо, я видел, как он сооружался. За перегородкой стучали пневматические молотки и все отчетливее обозначалась угадываемая издали голова Маркса.
Недавно я опять был там и сидел на скамейке. Памятник Марксу стоял за спиной у меня. Вокруг, как всегда, носились ребятишки, и им было невдомек, откуда такой большой камень.
Впрочем, издали может показаться, что не такой уж оп и большой... Но как-то я зашел в кафе, на втором этаже это было... Я сел, и, когда открылась дверь, я увидел в стекле знакомое отражение. И тогда мне стало ясно, что голова Маркса и крыша стоящего напротив дома — на одном уровне. Так-то! А если иной раз памятник кажется маленьким, невысоким, то только потому, что сама площадь, на которой он стоит, велика.
Хороший памятник! И мне жаль, что столько людей не знает его истории, хотя помнят те дни, когда его ставили.
Чтобы был памятник, требовался камень. А искали его долго. Искали всюду и долго не могли найти. Я и сам про то, как его обнаружили, узнал совершенно случайно. Однажды работники печати позвали меня на свой вечер, за столом рядом сидел какой-то молодой человек, не успел я с ним познакомиться, как его назвали.
Когда он начал рассказывать, я подумал, что слушать его не станут. Кому, думаю, это надо. Я и сам сначала слушал не очень внимательно, но потом стало интересно.