Одетый в полушубок командир, которому было поручено командовать штрафниками, зная, что все на него смотрят, улыбался, пошучивал, поднося то и дело блестевший у него в руке свисток ко рту, словно бы заранее репетируя то, что должно было вот- вот, через какую-нибудь минуту или две произойти. Я стоял недалеко от него и наблюдал за тем, что происходит в траншее. Все эти солдаты, все, как один, как я уже сказал, в ватниках, в телогрейках черных, стояли тут, в траншее, проделав в передней стенке небольшую такую приступочку, куда можно было бы поставить ногу, чтобы легче было выметнуться из траншеи, когда раздастся сигнал атаки.
Я пришел сюда, можно сказать, за несколько минут до начала, до того, как началась артподготовка, ударили орудия. Она продолжалась недолго, минут, я думаю, пять, не больше. Высота, видимая отсюда, из траншеи, своей вершиной, мгновенно покрылась дымом.
Следует сказать еще, что высота эта была единственной в этих мостах, что с неё очень хорошо и далеко было видно вокруг.
Едва канонада стихла, прозвучал последний выстрел бьющих откуда-то сзади пушек, как этот улыбающийся человек, переставший к этому времени улыбаться, приставил свою сирену к губам, и раздался сильный, с переливами, как при милицейском сигнале, свист. И тут же я увидел, как один за другим стали выскакивать наверх из траншеи, на бруствер ее, одетые в ватники люди и неровной, реденькой цепью побежали к болоту, к тем голым и каким-то хилым, редко стоящим деревцам. Даже отсюда, издали, было видно, что впереди тут не просто низина, а болото, никогда, по всей вероятности, до конца не замерзающее болото...
И почти сразу, как за спиной у нас смолкла артподготовка, раздалась сирена и выскочили из траншеи стоящие в ней люди, едва они оказались за бруствером и побежали вперед, как оттуда, из-за болота, с высоты этой, хлестнули пулеметы, и пули засвистели над траншеей, над нашими головами — всех тех, кто, подобно мне, стоял тут, в траншее, не шел в атаку, не бежал вперед, а только наблюдал.
Теперь я уже знал, что значит вставать в атаку, выскакивать из траншеи под огонь, видел, во всяком случае, как это делается...
Выскочившие из траншеи штрафники, перед самым болотом сбившись в кучу — потому что здесь была тропа, по которой можно было пройти,— некоторое время, теперь уже гуськом, бежали по этой тропе, кто-то, как мне показалось, был уже на той стороне болота, но с каждой минутой все больше было тех, что залегли там, под высотой, и здесь, на этом болоте, перед тропой.
Какое-то время все было скрыто дымом и ничего не было видно, ничего нельзя было понять, что происходило на высоте...
Была та минута заминки, когда нельзя понять было, что там впереди, где люди, взята она, эта высота, или нет...
Я выбрался из этой траншеи и пошел к сопке, у подножия которой проходила наша траншея — метрах, может, в двухстах за спиной у нас, та самая, как я думаю, к которой вчера я подъехал в темноте па лошадке, так неожиданно очутившись на переднем крае. Я обогнул сопку и зашел к ней с тыла. Я говорю сопку, потому что именно так здесь, в Калининской области, называют небольшие высотки. И уж во всяком случае, так называли их воевавшие здесь солдаты. Итак, я зашел в тыл этой сопки, отыскал на ее обратном склоне блиндаж, с дверью, которая была прочнее других, каких тут было много,— все артиллерийские наблюдательные пункты, так же как и полковые и батальонные, да, я думаю, даже и ротные, были тут, на этой единственной во всей округе, хотя и не такой, как у немцев, высокой точке, откуда можно было хоть что-то видеть... Я открыл дверь и очутился в крепко сколоченном, с высоким потолком блиндаже, в котором была установлена стереотруба. Я сразу увидел ее в передней стенке. Возле нес, чуть-чуть нагнувшись, стоял генерал, командир дивизии. Он был в папахе, в теплом, крытом зеленым сукном полушубке, как показалось мне, уже немолодой. Впервые так близко видел я генерала в лицо. В блиндаже было еще несколько офицеров. Когда я вошел, сидевший у телефона полковник кричал кому-то в трубку:
— Игнатенко, огонь всем полком!
И повторял это несколько раз: «Игнатенко, огонь всем полком!»
Сколько прошло времени, а фраза эта звучит у меня в ушах.
И вслед за том действительно заговорила артиллерия.
Мне показалось, что я зря сюда пришел, что я пропустил, не увидел чего-то очень важного, что происходило сейчас там, что я мог бы увидеть, если бы был там, где я только что до этого был, что я ушел оттуда не вовремя.
Но в эту минуту стоявший у стереотрубы генерал сказал:
— Эх, смотрите, как красиво идет там впереди один... Узнать бы его фамилию!
— Товарищ генерал,— взмолился я, стоя за спиной у него,— позвольте мне посмотреть!
Генерал оторвался от стереотрубы, поглядел на меня, видимо, очень удивленно, затем (как-никак, я все-таки представился ему, назвал ему себя, сказал, что я — из газеты, из армейской газеты) отошел от стереотрубы, дан мне возможность посмотреть то, что видел он. Окружающие генерала офицеры его штаба удивленно оглядели меня. Я приник к окулярам и увидел взбегающих по склону вконец уже черной высоты солдат, и еще одного, вырвавшегося далеко вперед, в таком же, как и на других, ремнем перетянутом ватнике. И тут же, вслед за тем сразу, я увидел взрывы гранат, рвущихся на склоне высоты, ближе к ее вершине.
Я отошел от стереотрубы. Стоять дальше, казалось мне, было бы уже нахальством с моей стороны.
И действительно, по телефону тут же доложили, что рота на высоте, что там идет уже траншейный бой.
Я не знал, что мне делать, мне опять казалось, что я нахожусь не на месте, не там, где я должен был бы быть по моему положению человека, пришедшего сюда из газеты. Ведь я должен был обо всем этом писать, рассказать об этих людях, а я ничегошеньки не видел, кроме бросающих гранаты, взбирающихся вверх черных фигур... Все вокруг меня, все эти инструктора, и дивизионные и армейские, вели себя так, как если бы они делали какое-то важное, необходимое дело, переговаривались между собой, наблюдали, они, как видно, могли потом доложить начальству, как и что, я не знаю, в чем состоял смысл их пребывания здесь; одним словом, все были спокойны и привычно уверены в себе, я один не знал, что мне делать, как быть... Я бегал от этой сопки к траншее, где пароду теперь было больше, чем раньше, когда в ней сидели готовящиеся к атаке, молодые, грустные люди в одинаково темных, толстых ватниках,— и обратно к сопке, на которой, как в сотах, были понатыканы ячейки для наблюдения.
Я бегал так от одного человека к другому, пробовал выяснить что-нибудь у связистов, но телефонной связи с высотой не было еще, а посланный туда радист еще не добрался, и неизвестно было, доберется ли он вообще туда.
Я понимал, что возвращаться в редакцию мне не с чем. Без фамилий людей, сидевших на высоте там, моя корреспонденция состояла бы, как мне казалось, из одной фразы: «Высота такая-то взята». Или, в лучшем случае: «Вчера воины нашей части штурмом взяли высоту такую-то, долговременный пункт обороны противника». Не этого, как я понимал, ждали от меня в редакции. Я не знал никого из тех, кто находился сейчас там, па высоте, мне не было известно, кто из них жив, кто погиб, ничего этого я не знал, а значит, как думал я, не мог, не имел права что-нибудь писать. Да даже и фамилии, будь они у меня, одни только фамилии, тоже ничего не дали бы мне, я должен был видеть этих людей после того, как они достигли высоты, говорить с ними.
Ничего этого я не знал и ничего этого у меня не было.
День подходил к концу. Солнце, там как раз, слева от высоты, красное, обещающее мороз, закатилось... Очень быстро стемнело. Я опять пришел в теперь уже выстужевшую, пустую землянку, куда уже стали собираться все эти многочисленные