По вечерам я подолгу не отходил от окна, глядя на красные, плющом увитые корпуса клиник, на башни, на кирху, на раскрытые в этот час окна палат. Следил из своего окна за тем, как далеко там, внизу, солнце заходит за черепичные, острые, круто подпитые крыши домов...
Я чувствовал себя покинутым и забытым, оставленным здесь навсегда... Я был как выкинутая на берег ракушка, на берег озера, которое расстилалось тут, за дорогой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Надо сказать, что я узнал этот город еще до того, как попал в госпиталь. Я даже жил здесь некоторое время... Теперь мне казалось, что все это было со мной когда-то очень давно.
Нас вывели из Берлина через неделю после того, как бои в Перлине закончились,— через день или через два, как мне кажется, после праздника Победы. Мы даже не знали, в первое время даже не поняли, что произошло, куда и почему нас выводят... Мы вообще ничего не знали. Ночью нас разбудили, подняли, что называется, по тревоге, мы наскоро, в темноте, погрузились и той же ночью выехали из города. Мы только потом узнали, что в занимаемый нами район Берлина наутро должны были прийти англичане. Они пришли туда только через две или три недели.
Армия наша, как и другие армии нашего фронта, вела бои за Берлин, а мы даже, корпус наш и наша дивизия, вырвавшись вперед, опередив других, тех, может быть, кому это надлежало сделать, и, возможно, спутав тем самым планы, разработанные где-то там, наверху, прорвались к центру и вели бои за правительственный квартал, брали рейхстаг.
Мы много похоронили в Берлине наших солдат...
В первое время мы стояли в так называемых охотничьих угодьях Геринга, в его имении, где он находился с: тех пор, как, увидев, что сопротивление бесполезно, бежал из Берлина. Когда мы приехали, он уже скрылся, бежал и отсюда, все еще рассчитывая на что-то... Очень красивые Пыли места. Два озера соединялись здесь в одно. Но мы недолго стояли здесь, на этом озере и в этом лесу, где рядом с замком Геринга, в лесу том же, в вольерах, жили дикие звери, его собственный, Г еринга, зоопарк. Очень скоро, так же поспешно, мы и обжиться не успели тут, нас вывели и отсюда, и мы опять двинулись по дороге, через поля и леса, куда-то все дальше на север и приехали в этот маленький, тихенький, как показалось нам сначала, городок.
Город, в который мы пришли, ничуть не был разрушен, война его пощадила, как ни странно, обошла его стороной. А между тем именно отсюда, в конце всего, пробивались к окруженному памп, зажатому в кольцо Берлину последние немецкие части армии Венка, па которые так рассчитывал Гитлер. Солдаты этой армии, те, что остались живы, беспорядочным потоком, опрокидывая обозы беженцев, хлынули потом за Эльбу.
Городок был, как уже сказано, небольшой, двухэтажный и тоже был расположен вокруг озера. Здесь мы и остановились.
Мы жили тут в доме рядом с каналом.
Во дворе почти перед самым моим окном пышно цвело какое-то молодое, свежее дерево, может быть, это была слива или яблоня, не помню уже сейчас точно, тоже уже начинавшая цвести к этому времени. Возле забранной сеткой бетонной ограды цвела сирень. У входа, перед порожками самыми, был небольшой зеленый газон, с первой, но уже пошедшей в рост травой. По другую сторону улицы, напротив дома, в котором мы остановились, бурлил, нес свои все еще не схлынувшие вешние воды канал, по берегам которого, грубо и отвесно выложенным камнем, липа скрыто наливала ночки медом. Дубы и вязы, почувствовав тепло, тоже уже начинали развертывать свою упругую, нежную и сочную, но уже темную листву. Повсюду, вдоль тротуаров, по краям и обочинам дорог, во дворах и на улицах, что-нибудь цвело, благоухало, и сам воздух был напоен свежестью утра, запахами молодой, только что народившейся, еще влажной травы, зеленью первой весенней листвы, был воздухом вступающей в свои права весны.
Всё было такое же, как всегда, как каждую весну, но теперь все эго воспринималось как бы внове, как Ом и первый раз, как будто мы никогда ни разу этого не видели, как будто это была первая весна для нас. Все дело было, наверно, в том, что закончилась война, что настал мир.
И первая зеленая трава, и развернувшаяся листва — все это было необычайно и все было как в первый раз.
Тут, недалеко от канала, в самом начале двух выходивших к мосту улиц, на их скрещении, был маленький, тоже весь заросший липами и вязами бульвар, и я, первое время, когда мы только что еще приехали сюда, еще не зная города, проходил мимо и вдруг среди листвы, в разросшихся деревьях, увидел какую-то фигуру, статую сидящего здесь человека. Он сидел па скамейке, положив йогу на ногу, сложив незанятые руки на колене. Сидел посреди города, па перекрестке двух сходящихся здесь улиц, в позе усталого, задумавшегося человека. С одной стороны на этой скамейке лежала шляпа, с другой была прислонена трость, дорожная палка.
Это был памятник человеку, родившемуся когда-то в этом городе и воспевшему красоту этой неброской с виду земли, милых перелесков и озер, нежно-зеленых, золотистых полей, памятник человеку, открывшему немцам красоту этих мест...
Он сидел на полукруглой этой мраморной скамье, а его трость была рядом с ним. Кусты, росшие у него за спиной, совершенно прикрыли его. Был июнь, начиналось самое настоящее лето. Война отгремела, и теперь все шло в рост.
Он сидел, как я уже сказал, в самом начале бульвара, на перекрестке двух сходящихся здесь улиц, и я обнаружил его случайно, случайно вышел к нему, пробираясь в зарослях, раздвигая прикрывавшие его со всех спорой ветки...
С тех пор я всегда сворачивал на эту улицу, когда доходил до перекрестка.
У хозяев, в доме которых мы остановились, впрочем, хозяйки, потому что хозяина я не видел, тут же на улице, перед домом, был магазин красок, крохотный током магазинчик, вроде киоска газетного, весь из стекла, весь заставленный изнутри яркими банками с краской, очень нарядными и пестрыми. Торговала в ном дочь хозяйки дома, молодая и довольно красивая девушка, которая, я видел это, всегда приходила в своего рода гнев, может быть в негодование даже, когда мне случалось нечаянно взглянуть в ее сторону. Я не знаю, почему она так сердилась, возмущалась и негодовала, эта молодая особа, может быть, ей представлялось, что я имею на нее какие-нибудь виды и вообще собираюсь за ней ухаживать, хотя ничего подобного у меня и в мыслях не было.
Я думаю, что такой же худой и нескладный, как я, живший здесь паренек, а может быть, даже и офицер молоденький, часто проходивший мимо этого киоска и заглядывавшийся на нее, был теперь где-нибудь очень далеко от нее, если она вообще что-нибудь знала о его судьбе...
Так скорее всего именно и было.
За мостом, по другую сторону улицы, стояли наши полки, и это мне больше всего казалось странным. И то, что полки были вместе, но, главное, то, что штаб дивизии и полки располагались на одной и той же улице, один подле другого. Я привык видеть все это рассредоточенным, привык к тому, что до них всегда надо было добираться, а тут они стояли рядом, на одной и той же улице, и надо было только перейти мост, чтобы быть там, у них.
Немцы возвращались из лесов, город постепенно оживал.
Во дворе, с другой стороны дома, стояла наша забранная досками, вконец рассохшаяся полуторка всю войну поившего и кормившего нас Мити, в одно и то же время шофера и повара, стоявшего и здесь тоже над котелками, готовившего обед на кухне у хозяев. Если он, Митя, здесь что-нибудь и оккупировал, так разве что одну только кухню.
В одной из комнат, в которой я жил вместе с другим сотрудником нашей редакции, стояли две кровати, два кресла и журнальный, круглый, покрытый толстым стеклом низенький столик. Ничего подобного за все годы войны я не видел, с такими удобствами мы еще никогда не располагались. В смежной, довольно большой, но несколько темной комнате, наверно гостиной, жили все остальные — наш печатник, наборщик, к тому времени у нас уже их было два, и Митя тот же.
Хозяйка, с нею была, как видно, родственница, жила у себя наверху, на втором этаже. Я был у них однажды, не помню почему, когда они там у себя пили свой кофе. К ним, как это водится, приходили со своим кофе и своими бутербродами, кажется даже, две каких-то других тоже уже немолодых женщины, соседки.