Выбрать главу

Все нам тогда казались невероятно пожилыми, кто был хоть, немного старше нас.

Ходили они через нас, через ту гостиную, откуда наверх к ним вела лестница.

Машина, как я уже сказал, стояла во дворе, там набирали, там и печатали.

На газоне, в маленьком садике, куда выходило окно моей комнаты, было несколько еще молодых фруктовых деревьев, яблонь и слив, и все это буйно цвело в ту весну. Птицы начинали повсюду вить свои гнезда, скворцы, истошно крича прямо под окнами у меня, сновали туда и сюда, таскали всякую труху к себе наверх туда, обстраиваясь в своих гнездах, здесь же, на деревьях, свитых или в скворечниках оборудованных.

Дверь моя тоже выходила в садик...

Я помню, в первый день, когда мы пришли сюда, когда еще не совсем стемнело, в комнате моей загорелось электричество, и это квадратное, выходившее в сквер на этот газон окно залила яркая, невероятно синяя, а может быть, даже голубая краска. Такая яркая синева разлилась по всему окну, что мне это на всю жизнь запомнилось и тоже связалось для меня с первыми днями мира, с этой весной, с окончанием войны.

Никогда ничего подобного я уже потом не видел.

Это было так неожиданно. Весенний свет, свет весны хлынул в окна, залил всю комнату.

Я долго стоял перед этим окном, долго не мог опомниться.

Мы пробыли здесь немного, может быть, недели дне всего, а потом нас и отсюда перевели, как потом оказалось — на Эльбу, поближе к демаркационной линии, тогда уже наметившейся, разделившей пас с нашими союзниками по этой войне. Но я туда не попал...

Здесь-то вот меня и положили в госпиталь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Мы были закинуты на берег этого озера нашего, как на остров. Там, по другую сторону озера, в темнеющей зелени вставал загадочный, весь золотой на закате город, с башнями, с прозеленевшими крышами. И эти прозеленевшие крыши, и красная черепица, и башни над озером — псе это как бы застыло в некоем сне, и время как бы остановилось... И здесь тоже, где я лежал теперь, посреди этих плоских, одинаково красных госпитальных корпусов вынесенного за озеро больничного городка, возвышалась над всем островерхая церковь, кирха, где, по- видимому, отпевали умиравших здесь, в этих клиниках, и где мы тоже могли бы отпевать своих продолжавших умирать и после войны наших солдат. Они умирали еще долго, и через три месяца после войны, и через год еще, и через два...

Чужая земля эта была полна родных могил!

Я испытывал странное чувство пустоты. Я был выбит, я никогда не жил так бездумно и бессмысленно. Я все более тяготился моей жизнью здесь. Один день был похож на другой, и я не видел выхода.

И вот тут, не знаю откуда она могла взяться, мне попалась книга, давно, по-видимому, изданная, в которой я мало что понимал, и не только потому, может Гнать, что первые тридцать страниц у нее были оторваны вместе с обложкой. Я не знал, что это за книга такая, кто ее написал, откуда она взялась в немецкой этой стране, как она появилась здесь, среди однообразно желтеющих полей и холмов, окружающих город. Никто не мог бы мне сказать этого... Название ее я узнал только благодаря тому, что оно было написано внизу на той самой странице, с которой эта книга теперь начиналась. Странная это была книга... Я читал ее медленно, с трудом, подолгу отрываясь от ее строк, иногда вовсе забывая прочитанное, как если бы и вовсе не читал ничего...

Я читал эту книгу, и перед моими глазами вставала дорога, по которой я не раз ходил за то время, как мне разрешено было выходить из корпуса. Она начиналась сразу за стеной, которой был окружен больничный городок, и шла через рожь — я не знал, что у немцев растет рожь, я думал, что у них только пшеница,— в этом году очень высокую, к оврагу, лощине, заросшей кустами цветущей жимолости, грабинника, а может быть, и орешника. Не знаю, что это была за тропа, кто по ней ходил. Она шла только к этим зеленым и белым в уже поспевающей ржи кустам цветущей жимолости, далеко видным издали. Она подходила к самому оврагу и к этому кустарнику.

Дальше дороги не было. И я мысленно, про себя, называл эту обрывающуюся тут дорогу дорогой никуда, потому что именно так называлась эта книга, единственная книга, которую я читал здесь.

Для многих из тех, кто лежал здесь, она действительно была дорогой никуда.

Я читал эту книгу много дней подряд, перечитывая однажды уже прочитанные страницы, потому что забывал иной раз то, что читал. Читал, все время удивляясь несоответствию того, что было перед моими глазами, вокруг меня, и того, о чем говорилось в этой неизвестно как оказавшейся здесь книге. Читал, не всегда понимая, где я, что со мной. Мир книжный и тот, что был вокруг, были в эти минуты для меня одинаково нереальными.

Я не раз еще, не зная куда девать себя, ходил к этому оврагу, к тем далеко видным кустам жимолости и орешника, ходил туда и обратно, всякий раз убеждаясь в том, что дорога эта и впрямь никуда не ведет. Тропа шла только до оврага и никуда из него не выходила. Я доходил до них, до этих кустов, по этой дороге и возвращался обратно в мою палату.

Изредка, время от времени ко мне приходил врач.

Врач у меня был очень тихий и застенчивый, очень милый человек, капитан медицинской службы. Он приходил ко мне не часто, к концу дня, как правило, и, как мне показалось, больше для того, чтобы поговорить, отдохнуть, может быть, ведь он Целый день работал, целый день был на ногах, а иногда и оперировал даже. Он неслышно входил ко мне в палату, задавал два-три вопроса о здоровье, как я спал, не болела ли голова. Брал со стола у меня книгу, долго ее листал и печально, сдержанно про себя улыбался. Капитан этот писал стихи. Он читал их мне по своей тетрадке в мелкую синюю клетку. Стихи были переписаны красными чернилами из автоматической ручки, тесно, строка на строку.

Мне запомнилось только несколько строк из поэмы, которую он читал мне в один из дней. В них, в этих строчках, запавших мне в память, шла речь о двух влюбленных молодых людях, живших неизвестно когда в таком вот средневековом городе, как тот, в котором мы находились теперь, читавших свою книгу любви перед таким же вот точно, как наше, на закате солнца окном. Рассказ о двух влюбленных, которых и смерть не могла разлучить... Прекрасно был описан город, и замок, и освещенное западающим солнцем окно.

Как будто это было где-то над нами, всего лишь этажом выше, в том же самом доме.

Странные, должен сказать, стихи и странная поэма, где время как бы остановилось...

Когда все это происходило, в каком все это было времени и веке, я не знал, как не знал того, кто были эти люди, о которых писал в своей поэме этот тихий человек, приходивший ко мне со своей тетрадкой. И стихи эти, никак вроде бы не связанные с тем, чем мы жили всегда, и особенно эти последние страшные несколько лет, о чем они были — о любви, о смерти; и этот старый город, в который я был закинут; и паша жизнь в это лето, на другой дон!» после того, как закончилась война,— все это тоже было как бы в другом веке, тоже неизвестно когда...

И эта книга, которую я с таким усилием читал, и стихи, которые читал мне мой врач,— все это неизвестно почему, самым причудливым образом соединилось для меня в одно.

Днем я выбирался в парк, садился на скамейку, в тень, но потом переходил на другую, ту, что стояла на солнце, потому что тут, в этой стране, я не знаю отчего, всегда было так, всегда в тени было холодно, а на солнце жарко.

И один из дней, когда я вот так же без цели вышел из своего корпуса и шел по аллее через весь этот обширно разросшийся госпитальный двор, не помню уж, куда я направлялся, я увидел человека, который, тяжело опираясь на палку, на костыль, шел немного впереди меня, за канавой, по тротуару, тут проложенному.