Выбрать главу

Не ожидал я встретить его здесь, в чужом этом госпитале, вдалеке от своих, и очень обрадовался ему. Как-никак мы имеете пробыли в одной дивизии почти дна года, встречались время от времени, да и день тот я очень запомнил — то, как мы ехали с ним в старой, дребезжащей ободьями армейской повозке через тот только-только начинающий пробуждаться лес, не проснувшийся еще окончательно от зимней спячки, но уже полный птиц, весь тот длинный, так запомнившийся мне день... Мы сели на белой, стоящей под деревом скамеечке и долго сидели здесь. Видимых следов контузии у него не осталось, он только немного заикался да как-то неожиданно, все так же, как и тогда, время от времени тянул головой, его как будто — все это даже не сразу, не вдруг замечалось — вело куда-то в сторону, стягивало ему шею. Он еще слегка прихрамывал, и в руках у него была палка.

Мы погоревали, что потеряли свою дивизию, отстали от нее и теперь не знали, когда мы в нее попадем.

Настроение у капитана, как и у меня, было неважное. Впрочем, как выяснилось, он был теперь уже майором. Ходатайство было послано уже давно, еще в Померании, после нашего выхода на границу, но по каким-то причинам задержалось, приказ пришел после войны уже, после того как бои в Берлине подошли к концу.

Нелегко ему было находится здесь... Только что, казалось бы, отлежал, отвалялся там, в том госпитале, куда я отозвал его с Одера, опять госпиталь, и вот на тебе: теперь, когда война закончилась, опять госпиталь, одни и те лее стены... Все по тому же, что и раньше, кругу!

Мы разошлись по своим палатам, каждый к себе, но скоро опять встретились, сидели там же, на скамейке в парке, потом он пришел ко мне, был у меня в палате. Потом, через неделю, когда того подполковника не стало, Кондратьев перешел ко мне. Мой врач, этот малоразговорчивый человек, заметив, что мы то и дело вместе, устроил это, переговорил с кем-то там у себя, и Кондратьева перевели к нам. Теперь мы были в одной палате. Моя кровать стояла возле одной стены, его — возле другой.

Ходить ему в город с его ногой, с открывшейся раной, было еще тяжело, далеко было, но у себя тут, на территории, мы гуляли.

Дима — я так звал его, я уже привык к нему,— часто, как я заметил, был задумчив, ждал каких-то писем и вообще был расстроен, рассеян, и не потому, я думаю, только, что застрял здесь. Находило на него что-то такое. Я его ни о чем не расспрашивал, хотя и помнил ту встречу, то, как отдал он тогда козленка и какое виноватое и счастливое было у него тогда лицо, весь тот вечер, проведенный в доме, освещенном плошками. Что там у него было, я не знаю. Сам он не хотел этого касаться, и мы говорили с ним о чем угодно, только не об этом...

Прогулки наши затягивались, становились все более отдаленными и продолжительными.

Иной раз мы возвращались в палату поздно, в полной темноте уже, случалось, даже после отбоя. Но мы и потом, в темноте, в палате у себя, раздевшись уже, долго еще не спали, долго разговаривали, иной раз чуть ли не до утра. Он мне о себе, я ему о себе, каждый о своем, как это бывает обычно по ночам, когда люди подолгу не спят, не могут заснуть. Так и у нас было... Я рассказал ему о том, как я, танкист, неожиданно для себя самого на третьем году войны из танковой части попал в газету, к ним в дивизию, в пехоту попал, о том, что представляла собой моя работа на войне. А потом однажды была такая минута, когда мы, все так же в темноте, долго не спали, когда было, должно быть, уже поздно,— о своей незадавшейся жизни, о своей семье рассказал. И тогда он, помолчав, сказал, что он тоже женат, что дома у него, под Воронежем, жена и дочь, которую он не видел ни разу. Что женился он перед самой войной, незадолго до того как уйти на фронт. До той минуты он мне ничего об этом не говорил. Слово за слово, я не ожидал от него такой откровенности, он, заикаясь больше обычного, стал рассказывать мне о себе. Похоже было, что человек не говорил и вдруг после долгого молчания заговорил и, заговорив, стал рассказывать всю свою жизнь.

Он начал свой рассказ торопясь, рассказывал очень мучительно, но постепенно разговорился, и теперь по ночам, когда мы ложились, мы уже не разговаривали, как в прежние дни у нас было когда- то, а я — из ночи в ночь — слушал его. Иногда он надолго замолкал, но потом, на следующий день опять начинал рассказывать. Чего-то он недоговаривал, но я у него не спрашивал, не расспрашивал. Рассказывал что хотел и как хотел...

Я попытаюсь передать здесь его рассказ в том виде, как он сохранился в моей памяти.

Вот что он рассказал мне.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Рассказ Кондратьева

- Мы стояли в латгальской деревне, до отказу забитой обозами. Была осень. В окне было темно и сумрачно, как всегда бывает сумрачно в низкой крестьянской избе, когда идет дождь. Окно упиралось в землю и выходило во двор. Второй день как мы ночевали тут, и этом доме и в этой деревне... В самой глубине двора был виден угол деревянного сарая, крытого почерневшей дранкой. Там скучала нераспряженная лошадь. Шерсть лошади дымилась, от неё шел пар. Над окном нависало какое-то дерево, тоже мокрое и черное. На стол капало.

Меня несколько раз требовали к начальству, надо было составить сводку отчет об израсходовании снарядов, о состоянии техники, я к тому времени уже командиром батареи был, писарь штаба сидел тут же возле меня, надоедал. Пушки у нас стояли на запасных, на гребне, за деревней сразу, как выйдешь из деревни. Принесли обед. Я сидел, слушал, как дождь стучит по крышке стола по одному и тому же месту, думал о погоде, о дороге, по которой нам еще предстояло пробираться. Мало ли о чем может думать человек на войне.

Это днем. А вечером к нам пришли девушки. Две девочки-медички из санроты полка, которая разместилась по соседству с нами, тут, на хуторе, рядом с тылами нашими. Одну я еще все-таки знал немножко, и всегда она не нравилась мне: громогласная, лишь одну себя слушающая, выросшая, да так и не захотевшая расстаться с ролью большого ребенка, усвоившая интонации младенца, играющая, капризничающая; свежие, малиновые почему-то, нашивки были у нее на шинели, была она в звании старшего сержанта. Другая, которая пришла с ней, была, по-видимому, новенькая, я ее никогда не видел прежде. Я не мог дождаться, когда они уйдут, и сидел буквально как на иголках. Больно уж не вовремя они пришли. А Сенька Казаков, заменяющий у меня командира взвода, сразу завел с ними разговор. Он актер бывший, такая натура, целыми днями готов трепаться, если его не остановить. Эта, толстая, грубая, детским своим голосом, как всегда, должно быть, что-то изображала, смеялась ненатурально и неестественно, как всегда, должно быть, смеялась...

Ну посидели, посмеялись и, между прочим, выпросили «Золотого теленка», которого мы всегда возили с собой, у того же Сеньки Казакова в зарядном ящике был спрятан.

Принес Сенька книжку. Та, другая, она в беретике была, головы не поднимала, сидела листала книжку, тоже, видать, смущена была. Ее, как теперь я догадываюсь, крикливая дура эта привела.

Никаких таких особенных разговоров не было Просто посидели и ушли, как пришли, так и ушли. Неизвестно даже, зачем приходили, заняться им, должно быть, было совершенно нечем, времени свободного было много, вот от нечего делать и пришли к ним... Мне особенно языкатая эта не понравилась, она меня и прежде всегда раздражала, но теперь, вблизи, и тем более... Вышли мы их с тем же Сенькой Казаковым проводить

— неудобно все же, гости!.. Дождь к тому времени унялся, только с деревьев, помню, капало да туча висела, такая низкая, лохматая, как шапка на голову... Та, что в беретике, все больше молчала. Бекешка на ней была такая военная, коротенькая, из рыжей шерсти сшитая. Ямочки, правда, на щеках и роста не очень большого, а вообще — ничего особенного. Я даже не попрощался, ушел, бросил их на Сеньку Казакова... Не хватало еще провожаниями заниматься, тоже мне кавалер нашелся! Как будто других дел у меня нету!

Меня окликнул кто-то, и я ушел. Так получилось...

Вот, собственно, и все.

Я ее потом еще один раз видел, совершенно случайно, надо сказать, когда мы огневые позиции меняли, передвигались на другой рубеж, на другой участок, и проходили мимо палатки санроты, стоящей тут же возле дороги самой. Она как раз в это время вышла из палатки, из-за прикрытой пологом двери, была в белом халате и в шапочке, лицо у нее было усталое, утомленное, встревоженное чем-то. Я даже не понял сначала, что это она. Там, как видно, в этот самый момент шла операция. Я не знаю, почему я так решил, почему мне так показалось... Выбралась, должно быть, на минутку, глотнуть свежего воздуха.