Я очень любил этот шум реки.
Река была полноводная, очень хорошая, очень светлая. Сразу за омутом она делала поворот и далее шла вокруг всей пашей деревни, пока не впадала в другую, по уже большую, тоже недалеко от деревни протекавшую реку,— Туру, как потом оказалось...
Это было так неожиданно и так интересно — вытащить какую ни на есть, пусть даже самую крошечную, самую маленькую рыбку — из ниоткуда, из темноты, из мрака реки, из глубины ее, неизвестно даже откуда вроде бы, из того, что было до сих пор скрыто сверкающей поверхностью воды,— нечто такое, что заставляло долго потом и учащенно биться сердце.
Удивительно ли, что я помню все места, где я удил рыбу, каждый бережок, каждое склонившееся к воде деревце, под которым я сидел...
10
Недалеко от мельницы и от омута, который был ниже её, там, где река огибала деревню и берег пологого спуска к реке, была у нас елань. Так называли у нас большую поляну. Трапа гам была какая-то особая, изумрудная, более яркая, чем везде, чем в других местах, изумрудно свежая, и по ней, по этой елани, ходили гуси, оставляя на берегу, па зелени этой, на траве, выпавшие из хвостов и крыльев длинные белые перья.
Может быть, потому тут и была такая трава, что тут ходили гуси, что гуси выщипывали траву, а может, от гусиного помета, я не знаю, почему, откуда была такая изумрудная трава, такая необыкновенная зелень...
Были у нас еще и другие елани по берегам реки той же, но я помню только эту.
11
Лима и лето смещаются...
Однажды утром я встал и увидел такую картину. По всей реке, прямо под окнами у нас шел лед. За рекой синел лес, огромные льдины неторопливо, медленно, проплывали по реке, посередине ее, и со скрежетом налезали одна на другую. Я смотрел и слушал.
Н полдень, когда большие льдины, казалось бы, уже прошли, я увидел, что мельница плывет посередине реки...
Чья-то чужая мельница, сорвавшаяся сверху, шла по реке. Как она есть, вся целиком, белая вся, и, видимо, недавно срубленная, она тоже медленно, плавно проплывала перед окнами у нас.
Река добралась в тот год до самых огородов. Много людей вышло на берег, так же как и я, поглядеть на убежавшую мельницу.
Мельница шла так долго, так величественно. Мы замерли: она уже подходила к нашей мельнице. Что-то затрещало. Это мельница, та, беглая, дошла до нашей, ударила ее. Но мельница наша была крепкая, она устояла. Она только немного пошатнулась. Какое-то мгновение две этих мельницы стояли вместе, как бы не желая расставаться. Потом чужая мельница стала отходить, поворачиваться, нырнула под перекат и все так же спокойно пошла дальше, за деревню, мимо леса и мимо кузни — туда, куда поворачивала река.
Зашел однажды мужик в избу, зашел, как ходят мужики друг к другу, покурить, поговорить зашел к отцу. В избе у нас в это время топилась согнутая отцом железная печка, колено которой было выведено в стоящую посреди избы большую печь, в общий дымоход. Сел мужик на лавку, вытащил из-под лавки топор, взял одно из поленьев, что на полу тут, возле печки этой лежали, и, за два-три удара всего, вырубил мне копи. Деревянную такую лошадку, может, и не очень совершенную, но похожую. Я даже не поверил, когда он мне ее отдал.
Посидел мужик еще немного, поговорил о чем-то с отцом и ушел, а лошадка эта осталась у меня, со мной осталась.
Был это очень хороший конь, самый первый мой друг. Такого у меня никогда не было. Как самая настоящая заправская лошадь, только маленькая. Я его очень любил, никогда не расставался с ним и всюду таскал его за собой. Я даже спал с ним вместе.
Так на печи, в избе, мы прожили с ним почти год.
И вдруг мой конь исчез.
Это вот как вышло. Я заигрался и оставил его на улице... Утром, когда я встану, я увидел, что все вокруг опять завалил снег, снова пришла зима. И мою горку, па которой я играл, тоже завалило, и огород, и грядки на огороде. Только река еще текла как ни в чем по бывало, черная, темная... Я хватился — а моего коня нигде не было. Как видно, я оставил его на улице, а может быть, и во дворе забыл где-нибудь. Целую зиму я не переставал думать о моем коне и не переставал жалеть его. Я очень скучал по нему. Куда он девался, я не мог понять. И вот через год, весной опять же, когда зима была давно позади и от снега ничего не осталось, я пришёл на огород и увидел под ногами, как и в прошлую весну, какие-то стекляшки белые, осколки посуды битой и черепки всякие. Все это вновь мнилось теперь на глаза и лежало на земле, между грядок, в той же борозде. Но главное, был тут мой белый, березовый конь... Он тоже лежал в
борозде этой, пролежал под снегом целую зиму.
Той же самой, как мне думается, весной, может, уже и в следующую зиму, я плохо сейчас уже все это помню, из Большой — она так и называлась — деревни мы уехали в маленький лесной поселок — в Березовку. Не знаю, как это вышло, но, должно быть, за суетой, за сборами обычными, предотъездными я как-то совсем забыл
о своем коне. Вспомнил о нем, когда мы уже были в дороге, далеко уже были и от деревни и от реки.
Всю зиму, мне все-таки кажется, что мы уехали зимой, я ни на минуту не переставал думать о нем, о чудном моем белом коне. Как лее мог я забыть его, не взять его с собой! Я без конца думал о нем и все ждал, когда мы снова поедем туда, в Большую деревню пашу, куда меня обещал взять с собой отец. Я все представлял себе, как я приеду туда и, скорее всего на огороде где-нибудь опять, а может быть, и в избе у нас, на полатях где- нибудь или на печи, найду его, этого моего коня, и он опять, как прежде, будет со мной. Я очень тосковал по нему. И вот когда наконец все уже растаяло и весна опять началась, мы приехали с отцом на телеге, из Березовки в Большую деревню приехали, к родственникам нашим, в дом, в котором мы жили когда-то, на ту половину, в которой мы жили, я сразу кинулся его искать, искал по всем углам, а потом даже и на печку слазил, и под печку заглянул, и в сени, всюду, куда можно было, но нигде не мог его найти, нигде его не было. Не было и на огороде его, там, где я больше всего и рассчитывал его найти. И только потом тетка моя, когда я стал к ней приставать, стал расспрашивать ее и рассказывать ей, что это был за конь, призналась мне, что она сожгла его в печке.
13
Березовка стояла среди берез. Десяток изб посреди расчищенной от берез поляны. Небольшой такой кружок, пятачок среди леса, и посреди него — несколько изб. Вот и вся наша Березовка.
Там, в Большой деревне, откуда мы приехали, были просторные, крытые дворы и мощные заплоты, огораживающие весь остальной двор. Ничего этого в Березовке не было. Просто вокруг дома была изгородь в две-три жердочки, вот и вся ограда, все ограждение, какое было тут. Точно такая же оградка в несколько жердинок, чтобы скот не уходил в лес, с трех сторон окружала поселок. С четвертой стороны такой изгороди не требовалось, потому что там, позади изб сразу, раскопаны были огороды, и они у каждого хозяина были ограждены отдельно, такими же вот березовыми, ненадежными впрочем, жердочками...
Не было здесь ни мельницы, ни реки. Перед окнами простиралось тут небольшое, вытянутое в длину болотце, над которым летом поднимался туман. Через гнилое болотце это никто не ходил, там всегда было темно — только посередине в глубине росли черные больные осины, а у края — красный тальник... Болотце это называлось у нас «ля- гой».
Две дороги вели из Березовки. Одна вела в Большую деревню, откуда мы приехали, дорога эта шла через лесничество и через бор, другая — в деревню, которая имела несколько названий, одно из них, насколько я теперь понимаю, было наиболее старым... Ядрышкино, называлась эта деревня. Дорога, которая вела в Ядрышкино, тянулась по краю ляги. Тут, у выезда из ворот, вблизи околицы, было много берез и осип. Были тут и другие деревья, но мне больше; всего запомнились березы и осины. В ветреный день осины очень сильно трепетали. Конечно, осины более или менее всегда трепещут, но здесь было такое место, где они всегда очень сильно кипели, листья у них принимались кипеть на ветру. Березы кипели послабее, а осины — как крутой кипяток.