Я долго потом вспоминал этого человека, он казался мне выходцем из какого-то другого, незнакомого мне мира. Да так это, наверно, и было...
Я пришел домой и тут же заправил рубаху таким же образом, хотя ремешка у меня не было, да и белой рубахи тоже. Рубаха на мне была домотканая, холщовая. И конечно, я был босым. Но мне казалось, что я очень похож на приезжавшего и говорившего речь уполномоченного.
52
Сейчас уже не помню где, но где-то не очень далеко от нас, от Большой деревни и от Березовки, в стороне от дорог, в те же самые годы, я думаю, организовалась коммуна. И в ней, в этой коммуне, жил переехавший туда из Большой деревни наш дядя Миша, у которого там, в Большой деревне, своей земли тоже не было. У него была швейная машина, и он шил всякую одежду. Дядя Миша был мастеровой...
Коммуна эта, я теперь забыл ее название, начинала свою жизнь тоже на чистом месте, тоже в лесу, среди берез и сосен, на выселках, как у нас говорили. Мужики, выселившиеся сюда из Большой деревни и других близлежащих деревень, коммунары, как они себя называли, сами расчищали, распахивали и засевали раскорчеванную своими руками землю. Старший сын дяди Миши при всей его молодости, ему тогда и двадцати лет не било, был, как я понимаю, одним из главных организаторов этой коммуны. Он-то на несколько дней и привез меня туда, в эту только что образованную коммуну. Ездил, как видно, на станцию но каким-то своим делам, заехал к нам и увез меня, и я впервые увидел всю эту жизнь, построенную на совершенно новых для всех нас началах.
Я помню, что это было в начале весны... Вместе со всеми я, гость, приехав сюда, ходил в столовую, сидел за общим столом, и мне, как гостю, наложили полную миску горячей каши. Вся жизнь тут была общая, коллективная. Даже и па работу выходили вместе, в одно и то же время. Надо ли говорить, как все это было ново и удивительно для меня, мало что видевшего до того времени. И вот тут, в этом только что срубленном бараке, где они все, всей семьей жили, и дядя Миша наш, и жена дяди Миши, тетка моя, и их сыновья, я впервые услышал радио. Это было на другой день, утром, когда я только что проснулся. Мне дали в руки наушники — два черных эбонитовых кружочка, соединенных между собой железной дужкой, и я, как меня научили, надев их через голову, приладив их к ушам своим, услышал хотя и не очень громкие, но достаточно внятно произносимые слова. Мне сказали, что это Москва говорит.
Первый раз я надел наушники и первый раз услышал радио. Речь, как я уже сказал, была хотя и негромкая, но довольно внятная, разборчивая... Наушники эти включались прямо в стену— в розетку, в степе вделанную. Так что радио в полном смысле слова вошло в дом. Стоило воткнуть штепсель в розетку и надеть наушники на голову, чтобы услышать здесь, в лесу, в этом бараке, передачу из самой Москвы...
Я потом не раз вспоминал эту коммуну и то, как я гостил там, у нашего дяди и у брата, и как там было удивительно и необычно все устроено.
Коммуна эта распалась вскоре, но мне там очень понравилось.
53
По вечерам в этом нашем общежитии при школе, когда уроки были сделаны, когда давно уже, может быть, надо было спать, мы начинали рассказывать сказки. Лежа на печи, на полатях, затаившись каждый в своем углу, в темноте, мы по десятому разу слушали одно и то же: и про Иванушку-дурачка, и про Василису Прекрасную, и про Серого Волка, и про неизменно хитрую Лису... Это был свой, захватывающе живой, огромный мир, ничуть не менее реальный, чем тот, в котором мы жили сами. Давно уже надо было спать, а мы все слушали, одну сказку за другой, и сердца наши то затаивались, то принимались неистово стучать...
Иные из нас знали бесконечно много сказок и были превосходными рассказчиками.
В доме у нас тоже рассказывали сказки, чаще всего мать моя рассказывала. Она была большая мастерица рассказывать сказки и знала их, мне кажется, великое множество. Хотя и некогда ей было особенно рассказывать, но все-таки больше всего сказок слышал я в ту пору от мамы... Мне особенно запомнилась одна, про медведя, у которого отрубили лапу. Как он, медведь этот, ходил вокруг избы, в которой сидели отрубившие ему, медведю, лапу старик со старухой, и как он пел, кружа вокруг избы на своей деревянной ноге:
«Скрипи, скрипи, нога, скрипи, липовая... По селам спят, по деревням спят,— одна баба не спит, на моей коже сидит. Мою шерстку прядет — не упрядывает, мою лапу варит — не уваривает».
Мне даже страшно становилось, когда в темноте, на полатях, посреди избы, среди ночи, в который, впрочем, раз, слушал я эту страшную песенку медведя, ковыляющего вокруг избы на своей деревянной ноге. Очень его жалко было...
Я все это очень ярко представлял себе — и избу, занесенную снегом, и старуху, которая сидит в избе там и прядет шерсть с лапы медведя, а саму эта лапу варит в горшке. Варит и не может сварить...
54
А еще, живя тут, в общежитии, мы примораживали к полу чугунок. Это был такой опыт или фокус, не знаю даже, как назвать. Нам его показал сторож, что жил тут же, на кухне, вместе со своей женой, убиравшей школу, вечно сидел в своих валенках за перегородкой и дымил цигаркой. Оба они, как могли, заботились о нас, они нам и картошку варили, и подкармливали нас, когда видели, что запасы взятой из дому еды, той же картошки хотя бы, подходили к концу... Вот он, чтобы позабавить нас, и научил нас примораживать чугунок к полу, показал нам, как это делается. Было это вечером однажды, когда мы опять же приготовили уже все свои уроки и уже даже поужинали. Взяли, как сказали нам, чугунок из-под картошки со стола и тут же за дверью набрали в него снегу. После этого поставили чугунок на пол, кинули в него горсть соли столовой и стали снег этот вместе с солью размешивать в чугунке. Мешали не очень долго, минуты две или три, я думаю, не больше. После этого сразу то один из нас, то другой пытался приподнять, сдвинуть как-нибудь этот чугунок, но ни у кого ничего не получалось. Он весь покрылся синим инеем и, на глазах у нас, до такой степени крепко приварился к полу, что отодрать его не было никакой возможности. Сколько мы ни пытались, сколько ни надсаживались, никто из нас не мог сдвинуть его с места. Такой вот холодильник-морозильник получился из нашего только что горячего чугунка, в котором мы варили картошку...
Я и до сих пор не знаю, в чем тут дело, почему брошенная в снег соль так прихватывала чугунок к полу, что при этом получалось, что происходило, но меня все это сильно занимало. Это было так здорово и так неожиданно, что я потом, когда возвращался домой, у себя в избе не раз проделывал этот опыт, примораживал и ведро и кастрюлю и другим показывал, как это делать...
Что-то было во всем этом от сказки, из тех сказок, которые мы, живя в этом общежитии нашем, долгими вечерами рассказывали друг другу перед сном.
55
Однажды, возвратясь из школы домой, я, неожиданно для себя, вдруг увидел на белом шнурочке висевшую под потолком у нас маленькую электрическую лампочку. Точно такую, я думаю, какую мне уже приходилось к тому времени видеть в том же Ядрышкине, на мельнице где-нибудь, а может быть, даже и в школе у нас. Те первые лампочки были еще прикрыты сверху белым таким, жестяным, светоотражающим колпачком.
Электрический свет у нас в доме! Это было удивительно и невероятно. Ни с того ни с сего, как говорится, среди бела дня... Я этому удивился и очень обрадовался.
Выключатель был вделан в самой лампочке, в ее белом фарфоровом патроне. Выключатель был черный. Надо было только повернуть его, чтобы свет загорелся. Действительно, когда стемнело, лампочка загорелась, вспыхнул очень яркий, непривычно сильный свет, озаривший вдруг всю нашу маленькую избу, все ее глухие закутки...
Не помню, сколько горела у нас эта лампочка,— должно быть, недолго, может быть, всего несколько дней, а может, неделю или месяц, я не знаю уже, забыл... Должно быть, свет шел от какого-нибудь движка, от аккумулятора, установленного, может быть, у кого-нибудь из соседей. Точно так, как у нас установлен был общий для всех сепаратор. Может быть, кто-нибудь крутил его, этот движок, так же как это делали мы в те дни, когда показывали кино... Кто все это придумал, кто был инициатором этого дела, я тоже не знаю и тогда, наверно, не знал этого. Так или иначе — лампочка горела у нас в доме, в нашей избе. Отец, помню, был очень рад, да и все мы тоже.