Иногда возле «казенки» можно было найти кинутую в снег бутылку. Но это редко бывало. Чаще всего мы искали на этом пятачке перед магазином возле крыльца, пробки от бутылок. Их тоже сдавали. На каждую сданную пробку, если только она была целая, не поломанная, не испорченная, нам давали пять копеек, потому что пробки были настоящие и стоили дорого. Они стоили чуть ли не столько же, сколько стоила бутылка, может быть, только немного меньше. Я уже не скажу сейчас, сколько стоила и то время бутылка. Пять копеек — были тогда хорошие деньги, на которые можно было купить и карандаш и тетрадку... Пробки же, чаще всего, были целыми, не обломанными, потому что знающий дело мужик не пользовался никакими приспособлениями, а откупоривал бутылку с умом — ударом ладони под донышко. Пробка, и этом случае, летела далеко и выскакивала из бутылки со звуком выстрела. Тем паче на морозе, когда бутылка была холодная, а водка в ней ледяная.
Ранним утром, по дороге в школу, пробегая мимо «казенки», мы находили на затоптанном снегу, а то и в сугробе, за канавой где-нибудь, эти выбитые нм бутылок пробки, а иной раз, как я уже сказал, и сами бутылки и тут же сдавали их, забежишь в магазин.
Таким образом, мужики пили, а пробки от бутылок доставались нам, ребятишкам.
Внизу была «казенка», где торговали водкой, а на верху, на втором этаже, было, размещалось одно учреждение. Не знаю уж, как оно называлось по тем временам. Молодые лейтенанты, сложив тут, на бережку, на поляне, у вкопанных в землю столбов свои сплошь новенькие, с алыми кубарями на петлицах гимнастерки и оставшись в одних майках, резались в волейбол.
На нас они смотрели свысока, как будто мы были не дети, а наши отцы, каждый из которых был у них под надзором, под наблюдением. Стоило кому ни будь из нас побежать за улетевшим, укатившимся в сторону мячом, а потом не слишком расторопно подать его, а то еще и подержать, задержать на минуту и руках, как вслед раздавался злой, раздраженный
окрик.
Прямо готовы были растерзать каждого, задержавшего мяч.
75
Каждый год, когда наступала зима, мужики из деревни у нас уходили работать на сторону или в извоз, как еще говорили. В извоз — это когда с лошадью. Не со своей, конечно, потому что откуда же возьмется у колхозника своя лошадь, а с колхозной, выданной ему правлением колхоза. Колхозу иной раз выгодно было отправить мужика на сторону, потому что таким образом он мог и сам прокормиться, и лошадь колхозную в течение всей зимы прокормить. На лесозаготовки уходили, на лесоразработки, как еще говорили у нас. Что было, как правило, где-нибудь поблизости, в своей же области, но бывало, что и на Урал забирались, на стройки уральские уезжали.
Но был и еще один вид извоза — местный. Для своего же села, для сельпо, возили возами водку из города. Зимой опять же, по санному пути. Укладывали се высокими штабелями, одна бутылка на другую, а сверху накрывали брезентом и затягивали веревками.
Может быть, возить водку из города и не было таким уж трудным делом, если бы каждый раз не случалось какого-нибудь несчастья, не раскатывало на скользкой дороге или, что еще хуже, не опрокидывало сани. Если же это случалось, если сани опрокидывались, заваливались на сторону, в канаву, мужик рисковал вместо водки привезти, как говорится, один «бой». Но и эго не все еще. Случалось, что водка почему-либо не выдерживала сильного мороза, то ли оттого, что в ней недоставало необходимой крепости, то ли еще почему, но водка замерзала, и тогда ее, тут же в санях, в штабелях этих, разрывало. Это уже была настоящая беда. Хорошо еще, если мужику по возвращении списывали те бутылки, что лопались, не выдерживая мороза, составляли на все эго акт, но чаще все-таки приходилось платить из своего кармана....
Бабы всегда волновались, когда мужик уезжал в город за водкой. Да и было с чего волноваться. Ведь по дороге от города до места, до села нашего, приходилось проезжать не одну деревню, не одну ночь ночевать в пути. В каждой деревне, на любом постое, у мужика непременно просили развязать воз и продать бутылку водки. Надо было иметь крепкий характер, чтобы отказать своему брату мужику...
Оставшиеся дома бабы всегда боялись, чтобы мужики не напились.
76
По воскресным дням, а уж тем более по большим праздникам, в селе нашем устраивались базары. Вся площадь вокруг церкви в такие дни была заставлена возами, подводами. В иной день, в праздники, ярмарка была такая большая, что места н селе для псе не хватало, и она перекидывалась через мост, перехлестывала через реку, заползала в деревню к нам, и тогда во всех дворах стояли возы с туго увязанной поклажей, а во всех домах, в избах, останавливались на ночлег еще с вечера приехавшие на ярмарку мужики.
Чего только не было и чем только не торговали тут, на этой площади! Все, что могла дать эта скупая, скудная, слабо родящая земля, было на этих возах, на этой площади. Продавали очень много гигантски разросшейся, жирной и сладкой репы, а также калеги. Так именовали у нас желтую и тоже достаточно сладкую, сочную брюкву, которая делалась еще более сладкой, когда ее запаривали. Но особенно много было огурцов. Целыми днями ходили мы между возами и хрустели огурцами. Редкая мать не давала своему ребенку хотя бы нескольких копеек, чтобы тот мог купить себе огурец. Как я теперь понимаю, огурцы были здесь чем-то вроде яблок. Мне помнится, что яблоки тоже были здесь, что их тоже привозили к нам, не знаю откуда, но, во-первых, они были дорогие, но главное, я думаю, все-таки не в этом, главное было в том, что огурцы— были слаще. Зеленый, с белыми подпалинами, там, где он лежал на земле, с темными, острыми пупырышками у хвоста, огурец наш не мог идти ни в какое сравнение с кислым,
как казалось нам, чуждым нашему вкусу яблоком.
Но все это — летом. А зимой с тех же возов, с саней, продавали деревянную и глиняную посуду,
и горшки, и корчаги, и кадушки легкие, белые, липовые, и ложки расписные, лаковые. И клюкву, и те же огурцы, но уже соленые, и капусту, но уже рубленную, в тех же кадушках привезенную, белую, рассыпчатую. И опять-таки деревянные, пестро раскрашенные, из той же липы резанные, из глины обожженной лепленные игрушки, свистульки всяческие.
Свист стоял над всей площадью.
К вечеру площадь пустела, ярмарка заканчивалась, от нее оставались только охапки сена да конский навоз — там, где стояли лошади...
И конечно, мороженое молоко у нас тоже продавали, с возов, с саней прямо. Белые кружки мороженого молока.
Это все-таки была северная деревня. Солнце даже в большие морозы пылало здесь ослепительно ярко, так что глазам было больно. А летом здесь была такая сумеречность странная, словно бы тени какие бродили по полям, по окрестным серым полям нашим, по холмам, окружающим нашу деревню... Вечерний свет разлит был во всей природе, в окружающем нас мире, да и солнце словно бы через пелену, через дымку какую-нибудь пробивалось...
Летом тут очень парило, было очень жарко, очень знойно.
77
Школа здесь стояла на самом лучшем, самом высоком месте, какое только было в селе. Сразу за школой, за забором, начиналось хлебное поле. Через забор, который окружал школу с трех сторон, свешивались ветки акации и еще какие-то другие, небольшие, невысокие деревья, что были когда-то посажены по-над этим забором. Я каждую перемену бегал сюда и, пока не прозвенит звонок, лежал на траве, на земле, которая должна была бы уже остывать, но которая была еще теплой. В лучах солнца, скользящих над селом, давно уже чувствовалась некоторая желтизна, но они еще очень хорошо и очень ласково грели.
Я лежал на животе, па трапе, и выбирал, выклевывал из нее мелкие зерна акации, которые хотя и были слегка горьковатыми, но мне нравились. И все, ползая тут, я находил плотные и, как крылышки, легкие, оперенные семена липы, раскусывал их, и мягкое ядрышко это тоже казалось мне очень вкусным. Я люблю его с тех пор. Я очень любил эти зерна, и само это место тоже любил, и осень с ее косыми лучами солнца, и первые дни занятий в школе и всегда, каждую перемену, бегал сюда.