Выбрать главу

— Все будет зависеть от сегодняшней ночи, — бесстыдно рассмеялась она...

Он бросился на нее и вытащил ее из воды, мокрую, жаркую, облепившую его лицо влажными холодными волосами, начавшими уже сворачиваться в подаренные ей природой локоны. Он увлек ее, очумевшую от такого напора, в пурпурную спальню. Там их уже ждал обед. Но у них не было времени есть. Князя Препудреха обуяло какое-то зловещее исступление. У него было неотступное предчувствие, что он погибнет, и он пользовался последними минутами жизни с мрачным самозабвением. Тиканье часов, вставленных в живот папуасского божка из черного дерева, с жестокой размеренностью, как бичом, подстегивало все быстрее несущееся его личное время. Около девяти они лежали уже абсолютно опустошенные, внутренне готовясь ко второй половине ночи. Кто-то постучал в дверь спальни в тот момент, когда Геля Берц собственноручно разогревала на электроплитке давно остывший обед, а вернее, его первое блюдо: суп из красных мармонтий и паштет а-ля Тремуй из печенок гандийских тривуций, приправленных соусом по оригинальному рецепту самого Уотербрука. В затуманенном сознании Препудреха будущее громоздилось в темную пирамиду несметных богатств, которых ему никогда больше не увидеть. Пирамида порой уменьшалась, превращаясь под воздействием чувства покалывающего страха в черный кружочек, какой-то прижженный болезненный очажок лихорадки. Его мучило то, что страх этот был маленьким по сравнению с кажущимися бесконечностью пространствами нереализованной жизни. Он брел через какие-то пустыни абсолютной бессмыслицы, истекая как кровью невыносимой усталостью: смерть с ее пытками (пока что психическими) потихоньку входила в свои права, и, несмотря на невозможность постичь ее, становилась повседневной реальностью. «Эх, и зачем я откосил от войны, — подумал он. — Страх тогда бы был велик, если бы...» Но тут он понял, что это ложь: мизерность страха и пропорциональная ей мизерность смелости была в нем самом, в Азалине Белиале-Препудрехе, а не в тех событиях, что вызвали этот его страх.

Суетящаяся (именно так: суетящаяся) возле стола Геля, чье голубоватое тело, то самое, которым он только что впервые овладел (и еще не мог в это поверить), показалась ему жрицей, совершающей какое-то неизвестное траурное богослужение над его трупом. Он уже чувствовал себя мертвым, несмотря на снова растущее в нем вожделение. Это противоречие давало в результате тупую, почти что исключительно моральную (!!) боль под ложечкой. Проклятый некто постучал еще раз.

— Быстренько надень мою пижаму, это папа, — спокойно сказала Геля, не переставая заниматься обедом.

— Это как же? Хочешь его принимать в таком виде? — сдавленным шепотом спросил князь. Внезапно страх перед стариком Берцем заслонил ему, по крайней мере частично, «страх дуэли». — Эх, да ладно! Все одно, ведь завтра я и так погибну.

— Перестань каркать. Одевайся. Сейчас, папа! — бросила она в дверь тем же самым тоном, только громче.

Спокойствие Гели вернуло ему равновесие. Через мгновение Азалин уже стоял в тесноватой для него темно-розовой пижаме Гели под громадным черным шкафом с красными зеркалами, ожидая дальнейшего хода событий. Он сложил руки на груди, приготовившись к самому худшему. Воистину он был великолепен. Его красота черного персидского эфеба, усиленная бледностью и половым истощением, обострившими его черты, как у трупа, сияла теперь драгоценным камнем в оправе красных стекол и черного дерева. Зеркало отражало в теплых тонах его красивую, белую, немного женственную шею. Геля мельком взглянула на него и исполнилась гордости. Нет, не гордости, а скорее отсутствия стыда за него.

«Если бы они с этим подлым Тазем могли составить одного человека! Может, тогда я была бы счастлива...» — подумала она, и воспоминание об испытанном только что впервые глубоком, истинном наслаждении разлилось по ее телу волной томного жара, чтобы тут же сжаться в гибкую, неведомую дотоле силу. Только теперь она поняла мощь и власть вновь обретенной абсолютной женственности. Но в то же время, кроме чего-то вроде жалости и зримых знаков признательности князю, в ее пустом до той поры сердце появилось нечто более глубокое: какое-то мгновение она смотрела на него вроде как на сына, а потом Базакбал, но уже какой-то другой, проплыл привидением на дальнем плане. «И этого буду иметь и тех, других. Но мужем будет этот „мальчик“. У него будет все, что он захочет». Представляющий собой, несмотря на богатства, массу прекрасных вещей и прочих атрибутов, узкую грань повседневности, окруженную с двух сторон безднами загадок, мир внезапно расширился, став свободным пространством взвихренных возможностей, зияющим неведомой красотой, свежестью и еще чем-то... В глубине, как только что пронесшийся призрак Базакбала, но в другой плоскости возможных событий, промелькнула смерть. На радостный горизонт бесконечности пала зловещая тень. Картина Бёклина «Siehe, es lacht die Au»[8]: стоящему под черными кипарисами, закрытому чадрой и заплаканному персонажу какой-то другой персонаж показывает солнечный вид вдали. «А все-таки хорошо, хорошо жить на свете», — подумала она. Проблема еврейства и арийской культуры (она толком-то и не знала, что это такое, арийская культура) перестала ее мучить.

вернуться

8

«Гляди, смеется дол» (нем.).