Ничего не знала об этом бедная Зося, но и Тазя не знал некоторых вещей как о себе, так и о ней. Держа сейчас обеими руками его усталую голову, она думала: «Бедный, глупый, как он далек от меня, вроде как создание другого вида, несмотря на весь его поистине исключительный ум. Вот в чем суть! Мой бедный, мой замотанный мальчик. Как же мне его жаль. А иногда он мне так нравится, что, кажется, готова растерзать его в клочья, чтобы его вовсе не было». Тут она посмотрела в глаза Атаназия с неожиданным проблеском вожделения, которое проступило на ее лице в виде восхищения, проскользнувшего как образ потусторонних миров. «Я все для него сделаю. Он, должно быть, очень несчастен, когда он один. Таким я не знаю его и никогда не узнаю. Таким он и сам-то себя не знает. Это — любовь, то, что я думаю, да, то, что я думаю, а не чувствую — иначе быть не может. Ах, если бы так одновременно, и он, и Метек Бёренклётц впридачу — вот было бы счастье. (Что за черт, неужели наш бедный Атаназий мог быть главным лицом для кого-то лишь как элемент комбинации с кем-то еще? Если бы он мог знать, что думала Зося, не мучился бы угрызениями совести по поводу какого-то глупого „извращения“.) Моя жизнь теперь не такая убогая, как была год назад, когда я с ужасом думала о приближающейся весне и пустоте внутри меня и вокруг. Психически я — мазохистка, а физически — садистка. Возможно, что (и даже наверняка) он противоположность этого и потому я люблю его — люблю его, ах, какое счастье!»
— Я люблю тебя, — прошептала она и легко поцеловала его в лоб, вместо того чтобы впиться в губы, чего ей хотелось.
Атаназий замер в нечеловеческом счастье насыщения любовью, терзающей его своей громадностью. И внезапно, как рев жуткой боли в тиши ожидания, как нож меж волокон живого мяса, в этот момент вонзилось угрызение совести. Беда свалилась на него, как глыба. «Сознание — это выделение сверхконечной экзистенции тела, в котором миллиарды существ (вплоть до бесконечно, в пределе, малых) формируют свой сверхмир в границах одной личности, — погасло в скотской муке». Так это определил бы Атаназий, если бы мог в тот момент мыслить. В бездонной темноте, как единственная звезда на пустом небе, еще светилась какая-то искорка. «Это уже никогда не будет э т и м, никогда». Из искры все отстроить заново? Это представлялось сверхчеловеческой, титанической работой, и притом скучной, скучной до одурения. Жизнь простиралась перед ним бесконечной греховной пустыней, через которую надо было брести в сомнениях и муках.
— Никогда больше, никогда, — прошептал он.
— Что никогда? — спросила Зося.
— Не спрашивай сейчас ни о чем. Я больше никогда тебя не обижу. Я твой навеки, — изрек он, как формулу клятвы, и склонил голову ей на колени.
Но в то же время остатками сознания он ловил то мгновение и рассуждал так: «Через эту измену, вместо того чтобы все уничтожить, я познал более высокую степень чувства. А значит, нет в этом вины, ибо все искупается в ином измерении». Он резко встал, простой и торжественный, ободренный только что открытой истиной. В том, что это истина, он не сомневался и не чувствовал даже тени того, что творит утонченное свинство. А поскольку не чувствовал, то и не было в этом фактически никакого свинства. Какое дело было ему до мнения тех, кто, если бы мог при определенных условиях и при достаточном умственном развитии, интуиции и так далее, и так далее... Но даже в такой общей форме не появлялось ни малейшего сомнения. После пары секунд ожидания сомнений Атаназий почувствовал, что, должно быть, он прав и все, что имело место, было необходимостью, притом необходимостью позитивной. Он поцеловал Зосю в голову. Однако в губы поцеловать не отважился.