— Разумеется, насколько буду в состоянии, — вполголоса очень весело сказал Атаназий, становясь к барьеру.
Солнце у него было с правой стороны, он ощущал его упоительное живое тепло — как из печи, только находящейся за биллионы километров. Впервые дошло до него, что оно греет так, как и все прочее, и он замер с мыслью о громаде масштабов: величине и расстоянии. О, если бы очарование этого мгновения могло длиться вечно! Какой бы чудесной стала тогда жизнь! Зося и Геля внезапно смешались в одно с чувством опьянения теплом солнца и голубизной неба. Безличностный, блаженно расцвеченный комплекс элементов и ничто более — «стоял» или парил в чистом бытии, «durée pure»[24] этого осла Бергсона — мелькнуло у него в сознании. Он не знал даже начала этой мысли. То был момент пригрезившейся Хвистеку, так им (черт знает зачем) называемой «действительности элементарных впечатлений», или просто уход на «дальний план» («unbemerkter Hintergrund» Корнелиуса) — снова понятия переместились в виде индивидуальных, непонятных для других знаков — непосредственно данного единства личности. Выпштык, учитель с детских лет, эхом отзывался во всех философских поползновениях. Довольно! Он увидел перед собой скривившегося от солнечного света Препудреха, который встал к нему боком и медленно поднимал руку с пистолетом. Атаназий не мог поверить, что перед ним именно тот, хорошо ему знакомый и слегка им презираемый Препудрех. «Еще выстрелит, идиот, до команды. Рука у него дрожит. Вижу, вижу», — радостно прошептал он.
Но Препудрех внезапно изменился. Сейчас он был прекрасен, его глаза блестели каким-то неведомым триумфом. В сущности, он и был таким, каким выглядел. Момент была чудесным. Он чувствовал присутствие Гели в мирозданье: он вдыхал ее, воплощенную в постепенно теплевшем воздухе, поглощал ее взглядом в ржавых красках осени и миндальной (в смысле вкуса) голубизне неба, чувствовал ее в легком дуновении прохладного влажного ветерка, тянувшего с севера, со стороны леска, полного запахов прелой листвы и какой-то чуть ли не огуречной, но все-таки трупной свежести. Остановить, остановить все это! «Verweile doch, du bist so schön»[25] — или что-то в этом роде. «Цельсь!» — раздался голос Пурселя. «Эль...» — глуповато-весело повторило эхо, долетая вместе с холодным дуновением с правой стороны. Князь поднял пистолет и без дрожи начал опускать его на линию противника: миновал голову, шею, ключицу... он был славным по сути малым и даже в этот последний момент не знал, во что он должен был стрелять.
Атаназия внезапно охватил пронизывающий страх — какой-то жидкий, расслабляющий, паскудный. Ему показалось, что он кричит, хотя вокруг была мертвая тишина. Ему вспомнились бой, и первые разрывы снарядов, и желание убежать тогда вечером после целого дня канонады. Только там было чуть иначе — там преимущество имели некие великие вещи — может, псевдовеликие, но тем не менее... Ему вспомнился стишок:
Здесь проблема сохранения чести была поставлена в более чистой форме. «Да какое мне дело до ваших глупых понятий о чести! Я жить хочу!» — безголосо кричало в нем глупое пугливое животное. Он увидел вдали глаза Зоси и последним усилием воли удержал уже потенциально убегавшее тело. Однако голова осталась на месте, а перед глазами все ниже опускалось дуло князева пистолета. «Я избежал этого на фронте — а теперь вот тебе на!» — подумал он и почувствовал, что пропал.
— Огонь, — услышали оба. Каждый в своем навечно закрытом мире.
Страшный (морально страшный) гул — воистину, это был какой-то выхлоп из большой курительной трубки — и Атаназий, который в последний момент развернулся к князю несколько фронтом, почувствовал, будто кто-то без боли саданул его палкой в правую ключицу. Он стал поворачиваться направо (в повороте выстрелил, скользяще ранив Препудреха в мышцу левого плеча) и странным пируэтом упал навзничь, головой к противнику. Увидел небо — далекое, бескрайнее, как будто «не такое» — и почувствовал, как что-то сдавило его дыхание, само дыхание, а не какую-то часть тела. Он хотел выплюнуть это, выбросить из себя. Что-то чуждое было в нем, что-то чуждое творилось в нем, а назревало еще нечто худшее. Как раз то самое! Теперь он может умереть, а может выжить — чем черт не шутит! Его начали раздирать надежда и отчаяние, надежда и отчаяние — все быстрее и быстрее. Он вдруг ощутил, что какая-то горячая гадость с металлическим вкусом заполнила его горло — он зашелся в кашле. Холодный пот, страх, тошнота, темнота в глазах (как странно исчезал мир в выпученных зенках) и небытие, согнутое в три погибели, отупевшее от ужаса — но чьего? Он потерял сознание скорее от страха, а не от полученной раны. Но в последнее мгновение перед ним промелькнул где-то в черных нагромождениях нарастающего, разбухающего небытия образ Гели, и он почувствовал, что она победила, что этим поединком он связан теперь с ней даже за гробовой чертой. А потом Зося, но уже составляющая единство с этим небытием, и конец.