— Возможно. Но тебе-то какое дело до этого. Радуйся, что живешь сейчас, пока ничего этого нет. Смотреть на все это со стороны — тоже определенное удовлетворение и заполнение жизни. Смотреть и понимать. Сам я, может, и не думаю так, потому что не вполне понимаю все это, но чувствую это, и этого мне хватает.
— Ты можешь, потому что у тебя еще слишком много здоровой скотской энергии. Но пойми: даже самые большие авантюристы нашего времени тоже декаденты. Раньше те же самые авантюристы созидали жизнь на вершинах своих эпох — сегодня это лишь спорадические историйки мелкого масштаба. Пригрезившийся Ницше сверхчеловек — это сегодняшний обычный вор или убийца, даже не прусский юнкер. Американский траппер — всего лишь щупальце цивилизации, которая стоит его плечами и с его помощью вгрызается в последние оставшиеся нетронутыми клочки дикой земли. А сегодняшние авантюристы высокого полета, какие-нибудь там Вильгельмы или Людендорфы, это уже выродившиеся типы, упоенные обществом в форме угасающего сегодняшнего национализма, который уже является продуктом высокого обобществления со времени французской революции. А сегодняшние творцы революции, обладающие, может быть, большей фактической властью, чем имели ее фараоны, являются всего лишь эманацией толпы — они делают то, что обязаны делать, а не то, что хотят. А ведь раньше национализма этого типа не было: были воистину великие мужи, которые гнули действительность, как хотели, в узоры, соответствующие их фантазии.
— Знаешь, если бы это говорил какой-нибудь Бурбон или Гогенцоллерн, я бы понял. Но ты! Кто ты такой, чтобы иметь право...
— А когда это говоришь ты, бурбонский кузин, то выходит пошлость. Я неудавшийся художник. Эти прохвосты еще глотнули хоть каплю чего-то из прежних времен — в форме художественной перверсии и гнили, но глотнули. Мне это претит. Собственно говоря, неудавшихся художников нет: если бы я был им, то был бы, и всё тут.
— Подумаешь премудрость! Я тоже рисовал, но меня это не удовлетворяло...
— Рисовал он! Детский лепет! Ты не имеешь права так говорить. Я тоже пишу такого же уровня поэтический бред. Это не вершина того, что отражает нашу эпоху в искусстве, в характере его формы. То же самое делают дети — мы в этом тоже дети: мы ничего не умеем и не хотим уметь, не хотим посвящать жизнь этой химере. Ты что же думаешь, какой-нибудь там Зезя Сморский не дал бы много, чтобы теперь быть лишь пижоном-паяцем и больше ничем? Он мне по пьянке разболтал это. Я отлично помню его слова: «Я посвятил жизнь и ум химере, тому, что дышит на ладан. Я имел успех (да, в этом что-то есть), и славу, и все, что с ней связано. Но я все отдал бы за то, чтобы жить как все, не сойти с ума, а мне придется сойти с ума, потому что сейчас мне не удержаться». Вот он каков, сегодняшний настоящий художник. Те прежние умели быть собой, не сходя с ума, а сегодня настоящее искусство — это безумие. Я верю только в тех, кто кончает безумием. А все эти псевдоромантические и псевдоклассические типчики — это такой же мусор, как и те, что сегодня еще верховодят этой вакханалией лжи — о них будут думать с отвращением даже механизированные представители грядущего счастливого человечества.
— Зачем думать об этом? Не лучше ли переживать эту действительность такой, какая она есть.
— Ты потенциально сообразительный, но в плане понимания глуп, не сердись. Ты монолит без трещинки, в которую могла бы втиснуться мысль. В тебе нет той жажды истины, которая есть у меня. Я хочу знать правду, сколь бы ужасной она ни была. Ясно, что для меня и для моего окружения было бы лучше, чтобы я стал некоей шестеренкой на своем месте, а не разглагольствовал бы за Зосины деньги...
— Неправда, — вступила Зося. — Я тебя принимаю таким, какой ты есть. Никогда больше не говори о деньгах, не то я возненавижу тебя.
— Да, ты уже испорчена, как и все сегодняшние женщины, из последних; наступят времена, когда будут только механические матери, выполняющие социальные функции мужчин наравне с ними. Ты любишь питаться несвежими продуктами — признаешь меня за мою внутреннюю гнилость под видом обычного чувства.
Логойский странно смотрел на Атаназия. «А все-таки ты должен быть для меня тем, чем я захочу, несмотря ни на какие выкрутасы. Рой себе яму, рой — в ней-то я тебя когда-нибудь и поймаю», — смутно подумалось ему. Он с чувством гадливости и колкой ревности вздрогнул от мысли, что Зося... Он мечтал о другой дружбе, но никто из достойных ее не хотел понять его. Атаназий был одним-единственным. Он был его собственным жизненным пиком — как же трудно было его покорить, сколько же жутких недоразумений ожидало его на этом пути. Атаназий продолжал говорить; Логойский вернулся к ненавистной ему реальности, популярной, согласно Хвистеку. Но в то же время он ощутил презрение (то самое, аристократическое) ко всем «к ним» — а в «своей сфере» у него не было никого...