Когда открывали плиты, что тут было! Праздник из праздников. Прикатили со всех концов России: историки, литературоведы, просто русский люд, который вот ветки на могилы кладет... Прибыл на черной машине секретарь райкома. Опять торговля - что играть, когда чехлы с плит снимут. Интернационал святотатство, Гимн Советского Союза - братья Киреевские в гробу перевернутся. Господи, что играть?! Запаниковал секретарь, едва праздник не отменил; столичные
музыковеды спасли: по их совету оркестр сыграл глинковское "Славься"... Тут, вроде, все законно...
И сразу умчал секретарь на своей черной машине. А то ведь директор Краеведческого музея снова начнет про чугунные плиты нудить, при "всем научном люде"... Какие плиты?.. Видели же! "Здесь жил Н. В. Гоголь". На другой: "Здесь жил Ф. Достоевский". Не разрешают вешать. Так и лежат на полу.
- Не может быть! - воскликнул я.
А человек в офицерской фуражке без звезды только вздохнул горестно, видать, все это знал не хуже Конягина. В руках у него был истертый офицерский планшет, позднее он передал Коняге то, что привез для него. Какие-то старые рукописи. Истлевшие, желтые листочки... Вечером парень на мотоцикле приезжал - вручил Коняге оттиск - "Житие преподобного Симеона Нового Богослова"...
Тогда же, не сразу глазам своим поверил, увидел в доме Конягина зеленую папку, которую привезли ему московские историки. Похоже, Конягин собрал целую армию таких энтузиастов. Спасают все, что уцелело...
Но это я постиг вечером. А днем, во дворе Пустыни, мое лицо по-прежнему выражало недоумение: нельзя водрузить памятные чугунные доски Гоголю и Достоевскому? Какая чушь!..
Конягин объяснил мне терпеливо, нервно похрустывая пальцами:
- Музейные работники, Григорий, вправе заказать таблички. А вот повесить на стену - ни-ни. Это - прерогатива Калужского обкома партии...
Я подумал вдруг, что калужская психушка, кажется, добралась уже до Гоголя с Достоевским. Неужели это может длиться бесконечно?
Конягин взмахнул рукой, сжатой в кулак.
- Оптину пытаются даже из памяти вытравить. Жители Козельска, и те ничего толком не знают о ней. Видят, за рекой монастырские развалины, в которых копаются какие-то специалисты... А сами гордятся чем, видели? Дурацким птичником из гипса, фламинго своими, как ранее бюстами Сталина. Из того же гипса, между прочим. Гордятся любыми времянками. А за рекой - вечная культура России.
В Козельске стоит стрелковая дивизия. Может, корпус. От солдат Оптину прячут, как заразу. Никогда не приводят! Никогда! - воскликнул он с гневом и болью.
Перед нами был человек истово религиозный. Страдающий за мерзость запустения Оптиной Пустьши - духовного центра Руси, ее святой святых...
- Что вы сказали, извините? - Конягин яростно сверкнул желтоватыми белками глаз... - А, вы все свое. Про реставрацию... А что реставрировать, товарищи специалисты? Камни?!
Душу-то народную убили. Веру втоптали в грязь. Духовно Россия сейчас, как мой, давний мой пикировщик, у которого на взлете обрезало моторы. - Он круто повернулся и пошел мимо облупленных, с сырыми подтеками монастырских зданий к реке Жиздре.
Я простился со спутниками и бросился вдогонку.
Как-то вдруг совсем иначе повернулось ко мне все, что я видел на севере.
Помню, подходит к Кижам, на Онежском озере, теплоход с туристами. Гремят рупора: "Из-за острова на стрежень..." У каждого туриста своя музыка, свой магнитофон или приемник. Сходит человек по сходням, оглушенный. А на оставленном теплоходе, чтоб туристам не было скучно, запускают на полную громкость "...Приходите свататься, я не стану прятаться..."
На Соловках в Святом озере стирают трусы, носки... Сбиваются компании, кто с кем выпьет, где костер зажечь, разложить закусь. Перекликаются дикими голосами. Кружевной Преображенский собор, вырезанный топором, - сказка XVI века, осматривается набегу, между делом. Старина - стариной, главное успеть бы выпить и закусить.
Никакого раздумья возле соловецких стен, возле самых древних памятников. Никакого углубления в духовную жизнь...
Как не понять Конягина!
Он шел ходко, размахивая единственной рукой. Я долго не мог его догнать. А когда, запыхавшись, поравнялся с ним, спросил, что за народ я видел за окнами бывшей библиотеки? Реставраторы? Паломники?.. Кто там хозяйничает?
Он усмехнулся.
- Там хозяйничают... - он перечислил несколько часто встречающихся на Руси фамилий, вроде Иванов-Петров, и вдруг выплыло, как из давнего и страшного сна - Цыбулька!..
- Ка-акой Цыбулька?! "Перед кОм стоишь?!"
- Ты, что знал его?.. Энтузиаста?.. Ему и отдана Оптина Пустынь. Главный исполнитель. Старинные ветлы спиливает... Оптину библиотеку заняло его училище трактористов. Ремеслуха.
Я молчал подавленно. Конягин заговорил первым, мы уж к его дому подходили.
- Как людям жить без веры! Может, "подпольные паломники" когда-то и выйдут из подполья? Многие из них ведь на вершинах науки и техники, известные всему миру имена. Бог им в помощь! Я сколько могу, читаю лекции по истории. Как понимаешь, даю больше, чем сказано в программе...
У двери он остановился, круто повернулся ко мне всем худощавым телом.
- Ты - веришь?.. Ты во что веришь?
- В тебя, Дмитрий Иванович. Ты - мой спаситель. Не ты, лежать бы мне в братской могиле...
- Та-ак!.. Ты, правда, ко мне приехал специально? Не проездом? Что так?
- Прощаться, Дмитрий Иванович.
- Про-ощаться... Я что, прослушал ночью-то? Себя слушал... - Он ссутулился, желтоватые глаза потускнели.
- Понимаю тебя, Григорий. Конь леченый, жид крещеный, вор прощенный. Присловье наше, казацкое. Но живучее... Хоть навесь на себя не токмо что крест, но и вериги, все равно найдется уродина, которая заплюет с головы до ног: "Россию продали!" Я этих, с позволения сказать, христиан знаю. Не из-за них ли уезжаешь?
- Из-за них?! Государство их поддерживает изо всех видов оружия. "Правых - журят, левых - убивают", - говорят в Москве.
- Вот-вот, жидоморов поддерживают, а православных христиан - давят, по тюрьмам гноят, будто преступников каких... - Он открыл дверь, щелкнул выключателем - полыхнула огненным цветом по стенам бывшая новгородская вольница.
- Власть пока не трогает, Дмитрий Иванович, или опять на тебя "особист" нашелся?
Конягин вздохнул. Улыбнулся невесело.
- Мне мать, бывало, говорила всердцах: "Ты, Дима, углом родился, чтоб о тебя свиньи чесались". А папаня, царство ему небесное, прибавлял неизменно: "Вроде жида какого!"... Большой интернационалист был. Буденновец... Сколько еще чесаться свиньям о нашего брата?!
Я молчал. Он спросил словно вскользь:
- Библиотеку распродаешь или как?
- С собой беру...
- Всю?! Сколько у тебя томов?
- Я от этой России не уезжаю, Дмитрий Иванович. Тем более, что большинство ее авторов повесили, сдали в солдаты, прокляли во всех церквях по решению Святейшего Синода, застрелили, вытолкали за границу. Они-то и есть моя Россия. Наверное, не менее, чем ты...
Возле автобусной остановки мы обнялись. Затем он положил свою руку мне на плечо, мол, подожди, не торопись. Опустил руку, постоял несколько минут молча, закрыв глаза и шевеля губами, видно, в молитве.
Старенький автобус гремел издали. Остановился, высаживая кого-то.
Дмитрий Иванович взглянул на меня. Глаза сужены, жестки, и надежда в них, и боль, и тоска.
- Ты веришь в меня, Григорий?.. Говорю тебе, как брату: прорвется родник! Всегда на Руси был хоть глоток свободы. На Пасху, мать рассказывала, колокольни были открыты с самого утра. Первый день Пасхи каждый мог вызванивать, что душе угодно, - на весь город трезвонить, на всю округу. Душа поет, плачет - звони! Первый день Пасхи - с в о б о д н ы й з в о н... Прорвется!..