Эти все спали. Я им накануне устроил разнос, потому что, когда я явился среди ночи, они проявляли беспечность: Колька ничком сопел на веранде с дымящейся сигаретой, Анька у себя на втором этаже смотрела кино, на дворе бушевала гроза, а все было настежь, всюду горел свет и кишели крылатые насекомые, то есть парочка вела себя так, как будто они приехали оттянуться на выходные, а не спасать свои шкуры. Занавески не задернуты, ворота не закрыты, ключ в замке зажигания — значит, кто-то без спросу ездил на моей машине, потому что я ключи всегда вешаю на гвоздик за дверью, комаров напустили полный дом — это же кого угодно достанет, и я им объяснил все, что думаю по этому поводу. «А ты орешь, как идиот», — сказала мне Анна, давая понять, что я тоже не без греха. Тогда я сказал, что раз так, то я уезжаю. Колька тут же открыл глаза и предложил мне посошок на дорожку. Уезжать мне мигом расхотелось. Мы обнялись с ним, как две бляди, — он же не виноват, что Анька такая дура, — и с пением воинственных песен приступили к организации обороны: закрыли ворота на засов, опустили шторы, выбрали в сарае по увесистой штакетине с гвоздями и только после этого ушли (подальше от Аньки) в дозор, в беседку, и выпили по рюмочке. Что было дальше — покрыто мраком, сколько мы выпили, о чем беседовали — абсолютно неизвестно, а жаль, потому что в таком состоянии нам с Колькой обычно открываются бездны тайн и все становится очевидным, как покой над вершинами.
С этой мыслью я вылез из койки и огляделся: уже не воняло пылью, плесенью и старыми тряпками. Несмотря на прошедший ливень дом выглядел сухим и уютным — чистые блестящие полы, помытые окна, кефир в холодильнике, новое мыло на полочке, и на каждом столе, на каждом подоконнике, под каждым стулом и креслом кучками или по одной валялись какие-то книжки, ручки, стопки, рукописи и отдельные листы, зажигалки, чайные чашки, очки, фотографии столетней давности, часы, ножи, ножницы, дискеты, кассеты и тому подобное. В саду — листья, трава, машины — все было в каплях. Небо было ярким. Грозовой фронт принес устойчивое тепло. Флюгер указывал на юго-восток. Выйдя из-за дерева, поплескав ладонями в бочке, я описал традиционную утреннюю дугу: от красной смородины через черную, через крыжовник, не торопясь, к малине — сладость по возрастающей, впрочем, кому как нравится — некоторые любят прямо в малину. Раньше всегда было интересно по дороге найти под шершавыми листьями колючий огурец, потыкать тыкву, набить рот сладким горохом, но у нас же давно некому сажать, и грядки сравнялись. Ягоды — вот, сами растут, но в июне они еще мутно-зеленые — я потрогал их твердые шарики, — а малинник, похоже, заглох. Только кучи пионов, как будто им все нипочем, чуть-чуть пахли розовым. И вдруг до меня и дошло, почему я накануне оказался свидетелем удивительного явления природы, — меня осенило.
Я вынес кефир на теплое крыльцо. В сторону моря по ветру боком проскользили три чайки. Как только проснулся, я сразу подумал: а что моя птичка делает? В смысле, пошла завтракать, или спит, или ходит растрепанная, например, выбирает, что надеть — перекладывает футболки, шорты, отражается в зеркале голенькой и «…пуст и тепел и нескрытен срам». Черт побери! Там ведь все так обнажено и ранимо, если раздвинуть. Я все понял: пусть эти дрыхнут, а мне надо к ней! Она там одна боится быть! Я просто физически ощутил ее страх, у меня даже мурашки забегали.
Впрочем, чего ей бояться, успокаивал я себя, какой опасности, беды или несправедливости, когда она сама — форменная чума? Но что я тогда о ней знал?
— Чего ты тогда боялась? — спросил я. — В смысле — ночью, когда меня еще не было.
Она согнула ножку, запустила пальчики в песок, покачала коленочкой и помахала ручкой:
— Иди сюда.
— Не хитри, — погрозил я и решительно взял ее за щиколотку.
— Иди, иди, — прошептала она. — На ушко. По секрету.
Прежде чем лечь, я внимательно огляделся. Вокруг не было ни души, даже чайки, которые еще недавно топтались возле нашего катера, куда-то исчезли. Полдень давно прошел, и обеденный зной навалился на душные сосны, пахло хвоей, живицей, горькой корой. В нашу нишу не залетал бриз, не лупило солнце — нас прикрывала прозрачная тень легких ив, и только пляжные мушки время от времени садились на влажные места.
— Ну, пришел, — сказал я. — Давай, колись.
Но вместо ответа она притянула меня за шею, и мы соединились губами. Можно разыграть страсть, можно прикинуться сукой, но трогательность имитировать невозможно, и почти детскую скованность — тоже. Меня охватила досада за эту мою растерянность, из-за чего я только что сидел к ней спиной и смотрел на глупое море. Я испугался какого-то слова — пусть оно даже и не из этого мира, пусть мы его не употребляем без иронии, пусть у тебя язык не повернется его проговорить, — но ведь надо было видеть, кто тебе его сказал и зачем — контекст просечь, идиот! (Я не очень люблю целоваться просто так, то есть не в кровати или где-нибудь в этом роде, когда уже ничего помешать не может, потому что стоит с бабой немножко повозиться — и он уже готов, а куда ты с ним таким денешься где-нибудь в общественном месте, что, так и ходить? Этим-то — хоть бы хны, они могут тебе на лавочке целый час усы мусолить, а потом, как ни в чем не бывало, одернут юбочку, застегнут пуговки и говорят: мне пора, — я же помню). Но в ее поцелуе была только нежность. Чем еще я мог на это ответить? И вообще, даже если мы просто касались друг друга, например, когда смотрели на водопады или она говорила мне: с добрым утром, и мы сталкивались носами, или я поглаживал ее ляшечку, когда мы катили по шоссе, она не скрывала своего блаженства, а я куда-то улетал.