Выбрать главу

Вот, собственно, и все, что у нас было за ужином. Нет, после десерта мы, конечно же, выпили в баре кофе и кальвадоса, постояли, обнявшись, под дикую музыку на танцполе, посмотрели друг на друга влажными глазами и побрели, держась за руки, по пляжу в сторону маяка с бутылочкой минеральной воды.

«Почему ты мне ничего не скажешь? — спросила она. — Ты что, обижаешься?» Я промолчал. Но ни о какой обиде и речи не было (Как говорила одна знакомая девочка: «Папа, умные не обижаются»), просто было трудно передать мотивы своей досады, поселившейся во мне посередине застолья. Да, мне нравились ее способности переживать прикосновения, вкусно откусывать, с чувством отпивать, выгибать спинку и прочие склонности к гедонизму — я уже привык, и вдруг на этом фоне обнаруживается тупая слепота и бесчувствие, какая-то эмоциональная бескрылость и бабская зашоренность ощущений. Подумать только, она даже не заметила смены бриза! Я не понимаю, как можно, сидя у моря, не удивиться тому, что поступательное движение его вдруг прекращается и все становится гладким и сверкающим до самого горизонта, как можно проворонить изменение атмосферы, куда вторгаются прелые водоросли, потные пески, смолистые кроны, обосранные кустики? Судак? Конечно, она так увлеклась им, но нечего было назначать подачу именно на это мгновение, я ведь специально оговаривал детали! И потом, рыба у них вышла очень здорово — я даже не ожидал. Как они, черт побери, делают такой соус? Короче, сам виноват.

Потом она уверяла, что я напился, как дурак, и нажопился. Да ничего подобного, может, я просто углубился в себя. Но я взял себя в руки, схватил ее в охапку, закружил и стал целовать, а потом подбросил в ясное небо минералку и завопил свою любимую солдатскую песню: «В жопу клюнул жареный петух! Расцвела в огороде акация…» И тащившиеся, как оказалось, за нами те самые безнадежные девушки, которые озадачили меня на террасе, с матом шарахнулись в море. «Послушай, — сказал я, мгновенно забыв о них, и повернул ее лицом к устью, туда, где солнце, провалившись в пучину, подавало последние сигналы бедствия маяку, — его стекла блеснули в высоте золотым огнем и погасли. И тотчас ожили серебристые ивы, потом шевельнулись верхушки сосен, а потом прилетел призрак запаха далекого шашлычка и наших щек коснулось первое приторно теплое дуновение. — Это начинается ночной бриз, он зовет нас на кроватку. Пойдем скорей». В ответ она утвердительно потерлась затылком о мой подбородок.

Но потом, наутро, я все-таки разобрался в истинных причинах своей досады, пока моя птичка отлеживалась в ванне у себя в номере, потому что всю ночь воображала себя ненасытной гиеной, а я тоже не мог долго кончить, что совершенно немудрено после такого количества Стандарта, и тоже валялся у себя, в своей разоренной постельке, вконец умудоханный. Тем не менее все мое существо стремилось туда, в тот номер, разделить с ней удовольствие в пене (кстати, удовольствие — это единственное, что при делении пополам не уменьшается вдвое, а во столько же раз увеличивается), но вход к ней в ванную мне был категорически запрещен. Проклятье!

Я бы с удовольствием чего-нибудь съел, но мне было лень шевелиться, и потом, я лелеял надежду на то, что нам наконец удастся вместе позавтракать — поехали бы куда-нибудь, например, в крепость. В первый день, рассуждал я, мы уже имели бурный обед, вчера — задумчивый ужин, я думал, что и ланч будет не менее знаменательным. И от голода мне в голову лезло разное, например, вспомнилось, как мы, в рамках борьбы с Анькиным аутизмом, посылали ее, маленькую, разбираться с молочницей, бабушкой Салой, и как она, бывало, сияла от счастья, неся от калитки тарелочку с творогом и баночку со сметаной, а иногда нет. Сложненькой она была девочкой, да и сейчас с ней не всегда просто. Я вдруг понял, что моя вчерашняя досада — из-за нее, то есть вызвана тем, что я о ней думал, вернее, о ее словах, и чувствовал себя так, как будто она где-то поблизости, а кому приятно, когда на него смотрят с осуждением? — лопатками чувствовал, макушкой. Между прочим, с Анечки станется, она запросто может вооружиться моим монокуляром, она вообще все что угодно может выкинуть. Даже явиться сюда прямо сейчас и помешать мне наслаждаться желанием и ревностью, ведь помимо голода меня еще терзала мысль о Жирном: я представлял себе его тело, хуй и прочее, и как он, засранец, наваливался на мою крохотную птичку-невеличку своим огромным животом. Слава тебе Господи, что его уже нет, а то я даже не знаю, что бы с ним сделал. Она, правда, обмолвилась, что писька у этого недоноска была — два сантиметра, но это — не важно, я бы все равно нашел повод при случае треснуть его по морде. И еще меня жутко злило то, что она ни в какую не признавалась ни как они с ним что делали, ни когда, ни где, сколько бы я ее ни упрашивал этой ночью в эротическом угаре. «Э, — говорила она, — а вот этого я тебе не скажу», или «Отстань, не твое дело», или «Я не помню», и я трясся от негодования и любопытства. А сейчас я вдруг сообразил, что это, наверно, не каприз, что она мне просто не доверяет — темная ведь история вышла с Жирным: его же в ванной нашли — а я спрашивал, трахалась ли она с ним в ванне. О, нет! И потом, это уже обсуждалось: когда все это произошло, она еще была за границей, ее менты по мобильнику отыскали только на следующий день, да и вообще как, каким образом крошечка-козявочка сможет зарезать здоровенного бугаину?