Вот меня, например, подумал я, ощупывая себя тут и там. Тело мое было гладким и прохладным, покровы чистыми и неповрежденными, а где-то в глубине постукивал с привычными перебоями на холостых оборотах пламенный мотор. Как ты его остановишь, моя ненаглядная, куда нанесешь удар? Сюда? А вот и мимо! Ты его отсюда не достанешь, это только дураки думают, что оно слева. Перережешь горло? Давай. Ах, тоже не получается? Конечно, для этого нужно родиться чеченом. В животик? В глазик? А я убегу. Ты меня свяжешь? Нет, нет, нет, мы договорились: как Жирного, а Жирного твоего никто не связывал.
«Эй, — закричал я, — эй, в ванне! Завтракать поедем?» — и прислушался. За стенкой монотонно бежала вода, потом что-то плеснуло, и она ответила мне с легким вздохом: «Нет. — Потом подумала и добавила: — Принеси швепсу и катись на все четыре стороны. Я сегодня никуда не пойду, я буду очухиваться».
Я потихоньку вырулил со стоянки, толком еще не зная куда ехать. Можно было, конечно, расспросить Аньку, что нового в нашем деле и не выяснились ли какие-нибудь подробности — она же с кем-то перезванивается в Питере, но мне русским языком объявили, что мои визиты в тот дом нежелательны. Днем тут совершенно нечего делать, поэтому я ограничился тем, что пошлялся по базару, купил корзиночку клубники, взял в супермаркете бутылку тоника, сливки и поехал обратно. Она долго не открывала, потом высунула носик, предупредила, чтобы я и не думал переступать порог, ахнула при виде ягод, чмокнула меня, сгребла все в охапку и, ножкой прикрыв дверь, щелкнула замком. Ну что ж, понятно. Она мне как-то сказала, что я уничтожаю ее личность, а это для нее крайне мучительно. Я решил, что это комплимент, хотя так и не понял, что она имела в виду.
И здесь, в нашей ямке на дюне, когда она уже взяла меня проворной ручкой и задвинула себе между ляшечек, и сжала, и задвигалась — просто так, как играют невинные влюбленные, Дафнис и Хлоя, — и горячо зашептала мне в ушко какие-то отдельные слова, я наконец сообразил, что это значит: то есть, говоря о личности и сущности, она признавалась мне в том, что очень остро переживает освобождение бессознательного. А, с другой стороны, кто не переживает? Кто не краснеет (внутренне) при мысли о том, куда его накануне занесло в эротическом бреду? Кошмар, глаз не поднять! Но кошмар в том, что тебя снова и снова тащит обратно, в угар, в доводящую до тошноты истому и судороги сердцебиения.
— Ху-уй!.. пиз-ду-у!.. е-бать-ся!.. — наконец выдохнула она в исступлении и замолчала. Мне захотелось ее пожалеть, я осторожно освободился и стал целовать во вспотевший животик.
Отосланный на все четыре стороны, никому ненужный и рассеяный, я потащился к причалу Мне совершенно не хотелось обедать в одиночестве под любопытными взглядами тучных скандинавских коров, — они же, наверняка, слышали наши ночные вопли — вот и нечего им показывать мою помятую наружность. Птичка-то моя, скорее всего, тоже об этом думает. А на причале можно чудесно посидеть в тенечке, возьму у Валентины Семеновны кружечку сакуского и жареную кровянку, посмотрю, как пацаны ловят подлещиков и густерок, — иногда там такие чудеса случаются, один при мне вытащил леща на килограмм, а сам — вот такой, лет восемь, — просто взял удочку на плечо и пошел от берега, так и выволок его на песок. И даже не улыбнулся. Я прикинул свою реакцию на удачу и понял, что это никуда не годится: каждый день, перед завтраком, вместо «Отче наш» или после него, нужно повторять, закрыв глаза: «Все, что мы побеждаем — малость, нас унижает наш успех…» и так далее — кстати, скверный перевод, но не суть, — чтобы не гордился, не чванился, мол, какой я герой, а смирненько выловил кого выловил — и неси домой: «Вот, мама, Господь нам чего послал, сыты будем!» Да, она любила свежую рыбку, и Мариванна любила, чистить только не любили, а так — пожалуйста. Но где моя мамочка, где Мариванна? — Царство им Небесное. Нет их теперь у меня, и никого уже нет — ни отца, ни Папаши, одна Анька-жаба осталась, которая в дом не пускает — совсем чокнулась со своим Колькой, — тут вот, на лавочке, сирота, буду кушать, в речке руки мыть, под кустик ходить! И еще я испугался: вдруг и эта, моя игрушечка, куда-нибудь денется? Не знаю — уйдет, или умрет, или еще что-нибудь? Почему я такой беспечный? Ведь она же — единственное мое тепло, она так и сказала: «Я хочу, чтобы ты в меня влюбился по-настоящему». Да, я ей ничего не сказал — в конце концов, что такое слова? — но разве ее желание не исполнилось? Что же я тут стою?