«Ну, ты ж понимаешь, — сказала мне она, — я не хотела, чтобы вообще кого-нибудь мочили. А вас с Меркурьевым и подавно, потому что литературный редактор совсем ни при чем, да и научный — тоже, он вам практически навязал халтуру, я же помню, как он вас обрабатывал: старик, ты — гигант, кому, кроме тебя, и так далее. Знаешь, я думала о справедливости, пусть они кипятком пописают, пусть потрясутся хоть раз, это будет неплохой прецедент».
Короче, Жирный тогда махнул рукой и ушел, но потом звонил ей чуть не каждый час и убеждал, мол, опомнись, какое тебе до них дело и тому подобное. То, что он сдавал Вышенского, ее нисколько не удивило, и ей до этого, действительно, не было никакого дела. Жирный продолжал звонить, умолял не валять дурака, мол, раз ты не хочешь пачкаться, то давай я все сделаю сам, скажи только, куда там чего посылать. Он даже сказал: «Приходи обратно, мы теперь, если хочешь, будем все время вдвоем». Что-то она ему такое ответила — уже неизвестно, и он буквально на следующий день завел себе эту Ирму Эдуардовну из налоговой инспекции, которая была старше его лет, наверно, на двадцать, а всем представлялась Ирмочкой.
Потом у Жирного сгорел склад, скорей всего, сам и поджег, потом она увидела на том некрофильском сайте фотографии его трупа. Нет, она, разумеется, не хотела, чтобы Жирного укокошили, и, получив это сообщение, никакого злорадства не испытала, напротив, она говорит, что встретила новость с детским безразличным интересом: «Ух, здорово, работает, как настоящий», и сделала нужные операции, чтобы рассчитаться за эти услуги, а там и нужно-то было всего нажать «yes». А ее уже несколько дней доставал Вышенский со своими серьезными предложениями, и она вдруг согласилась с ним увидеться — решила уже наконец объяснить, что он ей совершенно безразличен. Правда, как раньше, ехала к нему и ненавидела себя. И там все было, как раньше, — совершенно ненужный половой акт на краю дивана, но что-то с ним надо было делать, прежде чем рассказать, что никакие это не понты, потому что Жирного-то уже кокнули, что этот дружочек сдал его первым и его, Вышенского, тоже скоро зарежут, или застрелят, или сожгут совершенно никому неизвестные люди. Но она ему просто оставила скаченные фотки в конвертике и ушла. А когда выяснилось, что Вышенский скоропостижно скончался, в скорбном бесчувствии поехала в морг, купила у тамошнего фотографа отпечатки из прозекторской, повесила к тем некрофилам, ввела номер своей карточки «Visa» и нажала «yes».
«Что с тобой? — закричала она. — Почему ты такой холодный? Не молчи! Где у тебя болит? Куда ты пошел!» А куда я пошел? Ну, худо мне стало, вот и пошел попить водички, а там меня вырвало, я еще попил, и опять вырвало. «Извини, что я тут напачкал, — сказал я. — Можно я — к себе?» — хотя догадывался, что там мне будет одному страшно, наверно, я боялся этих самых червяков, которые ползали и присасывались ко мне, как миноги. Она отвела меня в мой номер, и куда-то убежала босиком в одной футболке, потом вернулась и стала совать мне таблетки — черные и желтые, но меня тут же выворачивало. Я стал уже деревенеть, сделался каким-то, как мне казалось, твердым и негнущимся. Потом пришла сонная Сильва и положила мне в рот маленький шарик. «Не глотай, — приказала она, — соси». — «Сама соси», — хотел пошутить я, но у меня ничего не вышло. Через минуту у меня в середине включился какой-то удивительный вентилятор, который откуда-то накачал много прохладного чистого воздуха.
Утром я проснулся точненько к завтраку и сразу увидел мою птичку, она приставила свой прохладный носик к моей щеке и сказала: «Молодец, теперь мы будем жить вечно», — от нее уже пахло морем и ветром. «Не будем», — хмуро буркнул я. «Почему?» — рассмеялась она. «Потому что я через минуту умру от голода». — «Фигушки, — сказала она, — ничего не выйдет, теперь я тебя никуда не отпущу. Не вставай, лежи тут тихонько, хорошо себя веди, а я тебе принесу завтрак», — понятно, что у нее был какой-то хитрый план, но я, чтобы не позволить обвести себя вокруг пальца, отправился в ванную. Там оказалось, что не так я и плох: во всяком случае, помочился с удовольствием, с наслаждением вычистил зубы, с молодецким уханьем постоял под холодным душем. Плюнув в разинутый зев фаянсового изваяния бренности, я вспомнил, что меня всю ночь преследовало видение унитаза, я блевал в него образами нашей Северной столицы: набережными, мостами, учреждениями, предприятиями, магазинами, памятниками архитектуры; транспортными средствами — троллейбусами, трамваями, пароходами, автомобилями; и миллионами своих соотечественников петербуржцев, то есть водителями и пассажирами, простыми обывателями и широкой литературной общественностью, деловыми кругами и писательскими организациями — простыми членами и председателями, издателями, критиками, репортерами, студентами, преподавателями, прохожими девушками и дамочками, марамоями и джентльменами, бомжами, распивающими на помойке спиртосодержащие жидкости, подростками, которые вечно выкручивают друг другу руки в моей подворотне, мамками и детьми, жертвами и убийцами; я долго блевал горькой желчью, чужой спермой, пароксизмальными чувствами, запахом использованных простыней, сдавленного спиртного дыхания и прочими аксессуарами половых взаимоотношений на краю дивана. Водя станком по морде, я мысленно заглянул к себе внутрь и обнаружил, что бессодержательней там не стало, отнюдь, чисто — да, но не пусто: там щебетала моя золотая птичка — возлюбленная моя, — чистая, сладкая, ласковая и трепетная, со своей дивной восхитительной пипочкой, которой никто никогда не касался. То есть меня заполнял свет. С таким ощущением в животе — стойкое желание сделать счастливым целый мир — обычно отправляются за покупками под Новый год. И что в итоге? Елка, торг, новосветский брют, триста грамм севрюги горячего копчения, а на самые нужные вещи: хрен, майонез, батарейки для будильника, уже не хватает ни сил, ни рук, ни места для парковки. И еще я воображал себе огромный омлет.