─ Убедил, сын, ─ покорно отозвалась Мария Михайловна.
─ Иди, спи. И не вини, что разбудила.
Иван по любви прижал к себе матерь и ловко вспрыгнул на печку, где вволю разместил себя на теплом, каменном лежбище.
Матерь подошла к скромному иконостасу, зажгла кадильницу; ледяная таинственная нервность, какая мучила всю ночь, отступила, но мысли-горевестницы еще тревожили. Особенно тревожили за непутевого Шурку. Грешно судить, но младший ─ разумом и душою, святая непорочная чистота! Стоит огненному дракону спрыгнуть с небес, из черных туч, на благословенную Русь, в мгновение изловит вороного коня на выгоне и помчит на ратное поле, бросит себя в пламя! И бросит с обнаженным мечом в самую плоть безумицы-битвы!
Кто его спасет?
Только Господь, и он спасет его, зная его честь, его праведность, его любовь к Отечеству! Помолившись Богу, она даже услышала Его вселенскую милость и заступничество, Его волю и спасение, и невольно, во благо, ощутила в душе смирение, ласковое оттепление. Безумствующие стоны отчаяния за каждого сына улеглись, усмирились. Можно было ложиться спать; гроза уже не страшила ее. Но сон не шел.
Мария Михайловна присела на сундук, поправила босою ногою вздернутый половик и долго сидела так, просто, без смысла, наслаждаясь покоем, воскресшим чудесным сиянием в душе. С иконы светло и благословенно смотрел Христос. На божнице горела малиновая лампада, радуя пламенем, красотою и уютом. Все несло надежду, умиротворение.
Она расстегнула пуговицы на старомодном коричневом платье. Легла в постель. Но лучше бы не ложилась. Снова пришло видение, наполнив ее ужасом, тоскующим стоном! Из грозовой, черной тучи на деревню Пряхине, надменно и обреченно, слетела лютая стрела-молния, с ликом Чингисхана. Подожгла ее. Русь тревожно забила в колокола. В неуемной печали заголосили бабы. Пожар в мгновение сжег ночь, обратил в траур, с цепкою, ужасною гибелью пошел гулять по земле. Ее Шурка, ее любимый сын Шурка, с ружьем через плечо, без ее благословения, шел один, суровый и непреклонный, призрачный, как привидение, сквозь безумие огня, горящие избы, слегка отклонившись от жаркого пламени. Шел в огнепад молний, в самый неумолимый ливень, в самую бездонность неба. И там исчезал, где мчались конники, обнажив сабли.
Матерь в страхе еще успела крикнуть:
─ Сын, остановись! Как без благословения матери идти на битву, где безнаказанно убивают?
Крикнула по молитве, по печали, по трауру, крикнула во всю неодолимую силу, во всю землю. Но не услышала себя. И сын ее не услышал. Мать обняла подушку и горько, страшно заплакала, не скрывая безумной жалости к сыну.
Проклиная его непослушность.
Его жертвенную обреченность.
Его смерть.
И одинаково свою.
Ее причитания, ее тихие горестные слезы обжигали печалью. Иван не выдержал, снова сел на печке.
─ Мать, ты чего зашлась? Прекращай, ─ нежно, но настойчиво попросил он. ─ Шурка спит, как праведник, а ты его все хоронишь и хоронишь.
─Замолчь, басурман, умом непролазный, ─ в строгом гневе потребовала женщина. ─ Не с тобою говорю, с Богом! Война громыхает. Не слышишь? И Шурка завтрева уйдет! В пожар и бездонность неба. И ты следом! Каждого из вас закрутит смерч-буря! Для смерти я вас растила? Не жалко мне вас? Когда я так слезами исходила? И что я могу перед бедою? Только поплакать! И с Господом поговорить. Вдруг и услышит мои слезы, скорбную молитву? Сбережет жизни, ваше солнечное свечение. На войне, в злой, роковой бессмыслице, вас, россиян, тьма и тьма поляжет, без исповеди, без целования креста, без прощального траурного плача женщин-горевестниц, а вы вернетесь. Через молитву и мое страдание! Почему и веду разговор с Богом за вас и за Русь. И замолчь, строптивец, не тревожь больше осудом!
Матерь Человеческая умолкла. В избе повисла тишина, строгая, молитвенная, суеверная. Гроза как приблизилась. Стало невыносимо страшно слышать, как без милости, с лютым, неугомонным насилием хлестал и хлестал ливень по гулким окнам, по крыше с острым верхом, как стонала изба, и как пронзительно, истерично, по-звериному выл ветер, наполняя Человеческую Соборность на Руси смертельною тоскою, правдою отчаяния.