Вот тогда, после вторых за год похорон, лежа ночами без сна, Лариса и поняла, что потеря зрения спасала ее от потери рассудка: ее “я” инстинктивно пряталось в кокон слепоты, чтобы не видеть, а жизнь насильно разверзала ей вежды, — нет, отрезала веки! — и вот она теперь воспринимает мир оголенной сетчаткой, как, наверное, воспринимали Солнце буддийские мистики, которые сами проделывали над собой эту изуверскую операцию, чтобы сон не отвлекал их от поисков Абсолюта. Но мистики, надо отдать им должное, делали это как раз для того, чтобы прозреть; она же, выходит, стала слепой по собственному желанию — ну и открытие! — и даже долго, очень долго прикрывала глаза руками, чтобы сохранить свои иллюзии. Но жизнь, как палач, заставляющий глядеть на пытки близкого существа, отдирала ее руки от ее же органов зрения, — вовсе не из вредности, не из скрупулезного садизма, не из желания запереть ее в психбольницу с диагнозом “эндогенная депрессия”, а чтобы, наоборот, спасти. А может, даже вовсе не ради нее, тридцатитрехлетней наивной дурищи с типичным национальным комплексом многотерпеливицы, она, жизнь, выкладывалась (кому мы, отработанный биоматериал, интересны-то?), а, как водится у природы, о “подрастающем поколении” заботилась. И, через несколько лет обнаружив у дочери наследственную миопию, она не стала ждать худшего и по совету ушлой подруги, ни на что особо не надеясь, отправила свою анкету в брачное агентство. “Мы подберем вам состоятельного иностранного супруга” — вот и подобрали, и на что ей, собственно говоря, жаловаться? А когда она узнала, что Ральф, заботясь о здоровье, совершает утренние пробежки и вообще не употребляет алкоголь, этот единственный аргумент поставил точку на всех ее сомнениях.
Однажды — было это вскоре после приезда в Германию — она отправилась в магазин за порошком для ручной стирки. На полках стояли десятки пакетов, коробок, бутылей, упаковок любого размера, цвета, консистенции и запаха, эпатирующих зрение яркостью красок и характеристиками содержимого, — но все, абсолютно все предназначались для автоматических стиральных машин! Разумеется, была такая машинка и у Ральфа, но… уроженка страны, где прачки в недавнем прошлом в основном занимались тем, что управляли государством, а потому заботиться о чистоте белья было некому, она не умела пользоваться чудо-автоматом, боялась сломать... И сломала-таки в первый же раз, когда, наконец, отважилась положить туда свое белье, к которому сама применяла дипломатичный эвфемизм “со стажем”, — было не до смеха, когда машина выплюнула ошметки, а металлическая “косточка” от корсета попала в барабан, и раздавшийся вслед за этим дикий скрежет заставил даже Ральфа вывернуть чашку с горячим чаем себе на колени. Лариса никогда не забудет лицо мастера, который был неотложно вызван, этого от рождения цивилизованного немецкого мастера, которому и в голову бы не пришло подковывать блоху, зато свои прямые обязанности он привык выполнять со знанием дела, — держа в руке извлеченный из барабана обломок, он вежливо и вместе с тем потрясенно вопрошал: “Что это может быть?!” Вот в этот момент она и поняла, что глубина пропасти, разделяющей — даже в мелочах, и в первую очередь именно в мелочах! — две цивилизации, умудрившиеся параллельно сосуществовать на стыке тысячелетий на евразийском континенте, сводит к нулю любую возможность взаимопонимания. Ну что тут поделать: ни у ее матери, фабричной рабочей, ни у нее самой отроду не было стиральной машины-автомата, потому и пришла она в магазин за обычным порошком… Продавец, которому робко высказала свою просьбу, вытаращил на нее глаза и развел руками.
Выйдя из магазина на мощеную улицу — камни под ногами были такими чистыми и гладкими, словно их вымыли нежнейшим детским шампунем, — она села на скамейку напротив огромного куста роз, глядящих вокруг с достоинством коронованных особ, — цветы на жалких клумбах ее провинциального городка пропитаны страхом, что их истопчут, вырвут с корнем, уничтожат как класс, и от этого стараются казаться мельче, незаметней, приниженно сжаться в комок, как и люди в том городе, — даже цветы понимают, где им выпало родиться! Разве ее мать не могла прожить совсем другую жизнь? Полдня она тогда проплакала о матери, замордованной каторжными бытом, и решила, что ради Светки, да, только ради дочери она, Лариса Вашкевич, с ее такой неудачной (черт знает, почему!) “женской судьбой”, станет терпеть маразматические выходки Ганса, не более страшные, чем безобидные номера детсадовского утренника в спецгруппе для даунов — по сравнению с тем, что она испытала дома.