Впрочем, бывали у Ганса и моменты ясности, когда болезнь переставала наваливаться на его мозг, как медведь на заплутавшую в малиннике бабу (между прочим, их соседка Алиция, просвещенная европейка, до сих пор полагает, что на родине Ларисы, в России (“Я из Беларуси”, — привычно поправляет она Алицию) медведи разгуливают прямо по улицам вместе с обутыми в лапти аборигенами). Тогда Ганс искренне радовался ее присутствию в доме и даже делал маленькие подарки: проснувшись утром, она находила на тумбочке стыдливо положенный с краю букетик маргариток, или завернутую в тончайшую душистую бумагу брошь, или золотистую круглую жестянку с надписью “Danish Butter Cookies”, жестянку, которая сама по себе являлась шедевром, а уж лежавшее в ней разнообразнейшее сookies, то есть печенье, по виду и вкусу и вовсе, на ее взгляд, не предназначалось для простых смертных. Он хвалил приготовленный ею обед, расспрашивал о доме, о местах, где родилась. Однажды назвал ее Зосей… “Ганс, почему — Зося?” Он не расслышал, или притворился, что не слышит, а затем спросил, бывала ли она в… и назвал небольшой белорусский город. Разумеется, бывала, ответила она, там жила ее бабушка. “О, бабушка!” А знает ли она такое место за городом, там военный аэродром, а рядом лес и овраг… Разумеется, знает. Аэродрома давно нет, там теперь построили санаторий для ветеранов войны. “О, санаторий? Для ветеранов?” — как будто бы удивился Ганс, и она подтвердила: да, санаторий. И добавила, вспомнив: там рядом мемориал. На этом месте во время войны были расстреляны евреи, много евреев, восемь или десять тысяч… и осеклась. Тут он закрыл глаза, показывая, что разговор окончен, а через минуту затянул хриплым фальцетом: “Im Namen des Vaters, des Sohnes und des heiligen Geistes… Amen... Auf Wiedersehen... Auf Wiedersehen... Morgen um 9 Uhr gehen wir nach Hause, nach Hause, zu meiner Mutter…” Поняв смысл, она решила, что он пытается вспомнить одну из песен, которые пели немецкие солдаты на минувшей войне, но подтвердить достоверность ее догадки не мог теперь никто.
Внезапная мысль о том, что Ганс, может быть, и в самом деле вернулся домой и прячется теперь в углу за дровами, заставила ее быстро взбежать на крыльцо, заглянуть в рабочую каморку, где хранятся дрова, находятся печь и газовый агрегат… Вскоре после разговора о белорусском городе у него и началось. Старик принялся по ночам перетаскивать дрова из каморки к себе в постель. Но если бы только дрова: не включая света, в полной темноте двигал мебель, вытряхивал ящики из тумбочек, выбрасывал одежду из шкафа, срывал белье с кроватей — своей и покойницы Эльзы, переворачивал стулья, распахивал настежь окна, так что все горшки Ральфа с геранями оказывались на полу. Делал все молча, агрессивно отталкивал ее успокаивающие руки. Иногда, проделав все это, ложился спать, а утром — сама невинность! — возмущался, что Ральф и соседка будто бы сговорились и учинили в его комнате этот “унорднунг” (нойе орднунг, новый порядок — выбрасывала ее растревоженная память, она даже удивлялась сама себе: надо же, для скольких еще поколений немецкий язык останется связанным с тем оккупационным neu Оrdnung’ом?). Налили воды в его кровать, продолжал свои бредовые обвинения Ганс, и было бесполезно объяснять, что это он страдает недержанием; однажды, увидев в окно соседку, объявил той, что “в следующий раз” заявит на нее в полицию. Пришлось убрать из его комнаты все лишнее, превратив ее в подобие карцера или палаты для буйнопомешанных, разобрать и унести кровать Эльзы, спрятать скатерти, покрывала, отказаться даже от настольной лампы в металлическом корпусе, которую больной с необъяснимым раздражением регулярно швырял на пол. “Вот оккупант проклятый”, — вполголоса ругалась она, впрочем, беззлобно, подбирая лампу. Выкрутили и ручку с оконной рамы, но это было уже позже; а тогда, в одну из безумных ночей, устав наблюдать, как он городит поленницу дров на подушке, она подошла, тронула за плечо: “Ганс, что ты делаешь?” — но он даже ухом не повел, вероятно, потому, что в дополнение ко всему был почти глухим, а пользоваться слуховым аппаратом не хотел: тот постоянно звенел — нарушение контакта — и для того, чтобы старик слышал, ей пришлось бы все время придерживать у него в ухе аппарат, — занятие, от которого она в конце концов отказалась. Поэтому свой вопрос ей пришлось повторить несколько раз: “Что ты делаешь?” Палец с изъеденным грибком ногтем ткнул в зеркало: “Они наступают!” — “Кто, Ганс?” — “Русские! Их много! Нужно спрятаться…” — “Это же зеркало, Ганс, а в нем просто наши отражения!” Но объяснять ему это было все равно, что плевать против ветра.