Выбрать главу

Ложь… ложь… я проклинаю твое происхождение, как самое происхождение греха.

И как мог ты притворяться, лаская меня?

Я видела огонь, жаркий и неподдельный, твоих глаз, когда теплая итальянская ночь глубокой непроницаемой тайной окутывала окрестности и мы рука об руку бродили по набережным каналов.

Огонь разгорался все ярче и ярче, когда приближался час наслаждения… час объятий и ласк, бесконечных и светлых, смешанных с поцелуями и смехом, счастливым смехом, граничащим со слезами.

О, эти ночи ароматные, южные, похожие на дивную сказку без конца и начала!..

. . . . . . . . . . . . . .

Мы возвращались в Россию, чтобы снова спешить в Италию.

Теперь я понимаю зачем.

Тебя там ждали… Ждали поцелуи и ласки — более горячие, нежели мои.

И ты уходил к ней, не остывший еще от моих ласк, унося аромат моих духов и волос, смешивая его

с другим ароматом, более соблазнительным по своей порочности.

О, как искусно скрывал ты от меня свою потрясающую, беспросветную тайну!

Но я не упрекаю тебя! Вы и так наказаны судьбою… Она прекратила это безобразное торжество сатаны и его ангелов!

Я не упрекаю, потому что не люблю.

Любить и не верить нельзя.

Только во мне ночь… все ночь… в душе, и мыслях, и в самом сердце моем ночь…

V

Еще день… еще утро…

То же умиленное небо… те же лучи, сияющие и не греющие меня.

Я встала, сегодня… «Они» думали, что я больна…

Нет, у меня ничего не болит. Я только оцепенела.

Только что-то холодное, ужасное налегло и давит сердце.

Вошла Розоритта. В ее глазах ужас.

— Что такое? Дай зеркало.

— Синьора, ах, синьора… И по лицу ее бегут слезы. Да что же, наконец, со мною?

А… я седая… вся седая и белая, как снег моей родины. Ни одной золотой нити… Все бело, бело.

— Как вы его любили, добрая синьора, — шепчет Розоритта, вытирая слезы.

Любила… да.

А сердце давит все больнее и больнее.

Розы, поставленный на окошко, благоухают слишком пряно и ядовито.

Они отравляют мысль.

Но что же? Тем лучше! Они мешают сознанию и думам.

— К вам письмо, синьора! — и нерешительным движением Розоритта протягивает мне белый конвертик.

Письмо от Джулии. Всего одна строчка: «Во имя Бога и Мадонны, примите меня!»

— Там ждут ответа?

— Да, синьора.

— Скажи, что жду сегодня.

Она уходит… С нею уходить день… Ночь в моей душе еще темнее и глубже.

Ждать ту, которая отняла от меня все любимое мною… Ждать, видеть и не проклинать…

Но зачем же, зачем она отдала его мне… зачем отпустила от себя…

Мы были бы обе счастливы, не зная друг друга…

Нет, не надо упреков.

Смерть все примиряет.

Но увидеть ее! Ту, которая воровала у меня его ласки, целовала его лицо… лицо, так безумно желанное мною, видеть и сознавать, что там у нее больше права — за давностью, за мукой, за красотою…

Ужасно, ужасно!

И зачем она сказала?

Нет, не она, а ее отчаяние…

Останься жив Виталий, — их любовная поэма длилась бы… длилась бы и ложь…

О, если бы не знать!

Я бы умерла, счастливая сознанием его любви, даже призрачной, его верности… умерла с божественной музыкой в ушах, музыкой его признаний, без сожаления и муки, преследуя одну цель — соединение.

Счастливое неведение отвернулось от меня.

Надо жить! Вот в чем ужас… Надо жить, как живут люди, и Джулия и Розоритта и тысяча других.

Теперь я не лягу рядом.

Белый мрамор плиты не придавить меня…

Но разве он не легче той тяжести, сдавившей мою грудь и мое сердце?

Когда же кончится эта ночь… это оцепенение!

. . . . . . . . . . . . . .

— Синьора… вы простили?.. Что это? Она или призрак? Какой ужас! Что делает горе… Где ее прежняя божественная красота, красота итальянской природы, сотканная из лучей и света, песни и музыки, та удивительная гармония линий и черт, воспетая когда-то Петрарки, вдохновившего Рафаэля и тысячу других?

Великий Боже, что с нею?

Бледная, изнуренная, исхудавшая, с глазами, вдавленными в орбиты, с губами синими, как у мертвеца, она еле держится на ногах.

— Синьора, простите!

Она не плачет. Глаза сухи и горят нестерпимо. Мне страшно их блеска, граничащего с безумием, потому что я видела уже такие глаза однажды — глаза мужа в последние его минуты.

За этими глазами — смерть.

Несчастная, как она любила!

— Синьора Джулиа, — говорю я, и мой голос дрожит, как туго натянутая струна мандолины, — синьора Джулиа, зачем вам мое прощение? Оно ненадобно было вам, пока вы замирали в объятиях моего мужа. Зачем же оно явилось теперь, это запоздалое раскаяние?