Мы никогда не встретимся больше… И вы не увидите больше женщины, загубленной вами. Завтра я еду в Россию… Будьте покойны, если можете, и забудьте меня!
— Но прощение, прощение, синьора!
— Оно от Господа!
Она вся как-то сжалась от моих слов и вдруг застонала от страшной муки, рвавшей ей сердце.
— Синьора! не откажите! — послышался чей-то жалобный и тоненький голосок.
Я подняла глаза и чуть не вскрикнула от неожиданности. Передо мной стоял он, мой желанный, живой и прекрасный в образе мальчика, почти ребенка… Его портрет, его воплощение, его образ.
Чернокудрый и бледный с говорящими южными глазками, с ручонками, простертыми с мольбою, весь ровный и стройный, дышащий благородною гордостью маленького венецианца.
Эта осанка да южная кровь, бьющаяся в венах, говорили о нации, но все-таки это был маленький Виталий с его высоким лбом и красивыми чертами. Я смотрела на ребенка широко раскрытыми глазами и чувствовала, как горячая волна приливала мне в душу и топила и плавила страшную глыбу, наполнявшую ее.
Я подняла руку… потянулась к ребенку.
Он вскинул на мать глазами и, поймав ее быстрый, почти неуловимый жест, необъяснимо нежным движением прижался ко мне.
Что-то раскололось внутри… и распалось, и вылилось наружу. Я рыдала неудержимыми рыданьями, сжимая мальчика в тесных объятьях, покрывая его лицо, волосы и руки бесчисленными поцелуями.
И в тоже время мои губы шептали хрипло и бессвязно, шептали одну и туже фразу десятки раз подряд:
— Amico mio, Vitalio mio!
И солнце и небо — венецианское, умиленное, и пышные розы, и зеленые мирты, и вся природа, сказочно пре-
красная и царственно милостивая, вливала мне бальзам прощения и любви в мою умиротворенную душу…
А губы все шептали чуть слышно, в каком-то забвении сладкого счастья:
— Amico mio, Vitalio mio…
И я простила…