После спуска начались места дольные, с открытыми морянами, ерниковыми падями, вдоль потерявшихся шд снегом ручьев. Холщовое небо поднялось, отстранилось от таежного худолесья. Широко живет мир. Глянь в любую сторону — взгляд притомится, умрет в безысходности, ни на чем не отдохнув. Сжался человеческий умишко от бессильиости понять свое назначение в общей жизни этой безбрежности. Пугающие душу мысли приходят к нему с другого конца памяти, и перед открывающейся бездной огромной, неведомой силы, познает он свое ничтожество, кается, казнит суетную гордость свою глубоким молчанием. Кажется, в нем задыхается грешник, оживает новопросвещенный человек, самому ему ранее неизвестный, он как бы подвоился: и один из двойников его испуган, а другой удивлен, но испуга все равно больше, потому как первое человеческое чувство в неизвестности — страх. Будет в нем пребывать он до следующего веселого лесочка, где стволы деревьев — стены, кроны — крыша, и труда мало костер запалить. Сама мысль о привычном уюте соберет под свое крылышко слабые растерянные мыслишки. За топор взялся — словил надежду, куда оторопь, смиренье подевались?! Отогрелся, песенку замурлыкал, а поел и вовсе ожил. Про всякие сомнения забыл, сам себе законом стал. Дитя — не дитя, но будто детство свое переживает, долгое детство, с короткой безоглядной памятью души. Вновь из кожи лезет, торопится до конца добежать, переложив всего себя в пустые хлопоты отпущенного срока. И поди разберись: то ли он призван по Высочайшему повелению, то ли сам по себе явился без призвания, случайный, ни откуда взявшийся. Не объяснили ему что-то прежде рождения, глаза не открыли. Ослеп человек с двумя глазами, а ко гда глядеть не на что — прозревает, другим зрением видит мир, другим чувством понимает, но не выходит до положенного срока хозяин тех глаз и чувств…
«Придет время, Бог все откроет, — думает потрясенная Клавдия, — нет обмана в Писании. Первый человек — из земли, перстный, второй человек — Господь с неба. Каков перстный, таковы и перстные, и каков небесный, таковы и небесные…»
Возок подбросило на ледяном пупке, но она перетерпела боль в пояснице, до конца донесла спасительную мысль:
«…И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного».
— И я, и детки мои будут, — подтвердила она вслух свою надежду.
Часа через два жизнь повеселела. Въехали в старый, отстойный лес. На душе у Клавдии стало спокойнее, деревья мягко расплывались. Все вокруг подобрело, поплыло широким кругом, точно на ярмарочных каруселях. Уходит небо — возвращается земля, уходит земля — возвращается небо. Вдруг карусель остановилась, надо сон смотреть…
..На вскипевшей узловатыми наплывами наледи обоз сбавил ход. Верховые спешились, повели коней в поводу. Наледь широкая, живая, под каждым шагом — ловушка.
«Опасное место, — Родион оглядел появившийся впереди берег. — Ищи листвяк потолще, да хоронись за ним с пулеметом. Всех пересчитать можно. Неужели они проглядели такое местечко али лучше где подыскали…»
Думая о своем, не заметил, как подъехал Семен Сырцов, прогонистый, остролицый боец из савиноборских староверов, которые собирались лишить Сырцова руки за кражу. Но не лишили. Крученый оказался мужик, такой из семи кружек напьется, нигде не задолжает. На суде упрямился изо всех сил, не признал темных их законов. От прошлого отказался, заявил, что прозрел, и сознательно идет служить мировой революции. Люди задумались, сидели-гадали: рубить — не рубить… И решили — надо отрубить, ведь украл. Не отруби — другим соблазн будет. Но уставщик был человеком осторожным. Тихий ум предупредил его об опасности: отрубленная рука никудышного человека могла стать случаем для вторжения в их скрытную жизнь новой власти. Он сказал:
— Пущай убирается целым. Бог спросит…
— Бог спросит, — едва слышно откликнулось покорное, но недовольное собрание. Той же ночью Сырцов покинул скит, без материнских слез и родительского благословления. Острая память отступника унесла с собою общий внимательный взгляд бывших единоверцев. Ночами он вскакивал с криком, в тайге на каждый шорох за спиной вскидывал винтовку и знал — за грех придется уплатить…
— Слышь, командир, — попросил мягким голосом Сырцов, — прикажи у Сучьей скалы чай варить.
Сырцова Родион недолюбливал: скользкий какой-то, хотя и услужливый, да и вор к тому же. Он посмотрел на руку бойца, пытаясь представить на ее месте запрятанную в рукавицу культю. Потом сказал:
— Рано еще чаевничать. Поезжай себе.
Но Семен упрямо напирает, скосив в сторону хитрые глазки: