— Не, не пойму, — покачал Родион головой. — Два человека в тебе уместилося: один к революции жался, другой — к ее врагам. Не тесновато имя в таком хирюзеке проживать?!
— Послушайте, товарищи! — Родион развернулся в полуоборот. — Нам с вами Сивцова убивать надо, а ему — вылечить. Разным мы революциям служим! Потому что он — контра!
— Не передергивайте, Добрых. Я имею долг перед каждым, кто нуждается в моей помощи. Я клятву давал!
— Как ты посмел, двоеверец проклятый, поровнять их честные жизни с бандитскими?!
Бойцов и впрямь обида взяла: с кем поровнять посмел?! Они же враги!
Родион рубанул рукой по морозному воздуху:
— Все! Кончились долги твои, прихвоетень бандитский!
Страшные слова картечью хлестали по растерявшимся мужицким мозгам. Никто уже ни о чем не думал, кроме как о незамолимом грехе пойманного фельдшера, который всех предал. Столько святого и чистого чувства скопили в себе слова командира, что сомневаться в его правоте никто не смел, потому скопом зажили общим негодованием.
Только тут произошло такое, чего никто ожидать не мог, ибо какую опасность нес маленький очкарик в огромных катанках?! Оказывается — нес. Он ее в себе прятал, чтобы показать в самый неподходящий момент. Фельдшер поднял голову, строго посмотрел из-под очков на Родиона. Затем торопливо, словно боялся, что даст деру, уцепил зубами рукавицу, стянул ее.
И голой рукой по мужественному лицу товарища Добрых — тресь!
Тишина необыкновенной глубины образовалась у Трех чумов.
Фельдшер сказал негромко, но все слышно в той тишине:
— Это вам за прихвостня, Добрых, от бывшего политкаторжанина!
Теперь стоит и дышит со всеми вместе настоянным на кедре воздухом, тщедушный, беспомощный преступник, еще живой, отчаянный человек.
Мужики оцепенели… В полной трезвости боевого командира по роже? Представить невозможно! Такое, право, не имело случиться, ибо оно в мозги не лезет. Он унизил, оскорбил общее революционное сознание больше, нежели б прямо сейчас стрелил в Родионову грудь из нагана, потому что поступил бы тогда согласно их собственного душевного порядка, с которым они сами проливали кровь своих врагов. И вдруг, среди холода, настороженных стволов винтовок, грубых лошадиных морд и человеческих лиц, такая слабая пощечина… За пределы свои шагнул человек! В недозволенное! То был крамольный вызов всем им, собравшимся вместе, чтобы стать непобедимой силою. Фельдшер презрел силу, духом возвысился над всеми, готовый стать героем. Худой соблазн… Они знали — что надо тотчас уничтожить! Другим в урок! Чтоб привычкою не стало.
— Не стерпи-и-и-и! — испуганно завопил Гришка Лошков. — Муздыкни гада, товарищ командир!
На крик наплыл новый, тоже испуганный, а следом еще, но уже злой, истеричный:
— Бей евонную морду!
— Вытряхни душу каторжную!
Клавдия охнула, сноровисто, точно безбрюхая, спряталась с головой под тулуп, прикрыла ладонями уши, чтобы не слыхать выстрела.
— Господи, что натворил! — шептала она. — Убьют ведь, сейчас стрелют. Господи!
Крики дробились, сталкивались, рассыпались в воздухе.
— Бей! Бей его! — кричали революционные бойцы, требуя решительных действий от своего оскорбленного командира. Родион стал для них сосредоточением всех искренних намерений. Он чутьем оценил обстановку, понял всю нелепость своего положения и нашел выход.
— Скорой смерти просишь? — спросил Родион, глядя в запотевшие очки фельдшера. — Не будет тебе скорой. По закону ответишь.
— Нет у вас законов! Нет! — закричал Савелий Романович. — Стреляйте!
— Для тебя поищем, — пообещал Родион не изменившим ему спокойным голосом, потом коротко приказал: — Присмотри за ним, Фрол!
Только фельдшер и впрямь затосковал по смерти, опять требует:
— Стреляйте!
Тогда Фортов зажал ему рот, придушил малость и оттолкнул от себя, так, что тот опрокинулся под ноги комиссаровой лошади.
— По коням, ребята! — буднично, по-свойски, распорядился Родион — Запозднились с разговорами.
Особенные пути у удачливых людей, особым настроением они оправданы. Спокойное смирение сослужило ему добрую службу: вместо вины своеволия понес он с собой образ человека трезвого, справедливого.
— По совести Николаич поступает, — сказал Петруха, сербая простуженным носом.
— Ему так и положено. Он — командир наш боевой. Начальник!
Только Клавдия видела во всем этом зловещую незаконченность и очень сильно про себя переживала:
«Лютовать, поди, начнет. Прикажет высадить посреди тайги. Молчать бы тебе, дуре. Нет, в заступницы подалась. И доктор, грех не лучше, драться надумал. Одна душонка под очками, и та еле теплится. Куда полез? Всегда — с улыбочкой, с благородным обхождением, вдруг — на тебе, взъерился!»